Выбрать главу

— Успеешь. — Полковник, видимо, благодушно настроен. — Я хочу спросить о другом. Лучшие люди Перми приняли в твоей судьбе самое сердечное участие. Они верили, что ты оступился, и намеревались наставить тебя на истинный путь. Как же мог ты ответить черной неблагодарностью, с таким слепым упрямством проповедовать идеи безумцев?

— Я приехал в Пермь не по собственной воле, — досадуя на свою привычку подпадать под чужой тон, все-таки ответил Бочаров. — Я отбывал наказание…

— Ссылка административным порядком не наказание, а лишь мера предупреждения замышляемых преступлений, — процитировал полковник.

Костя усмехнулся, хотя под желудком опять что-то противно дрожало, переступил с ноги на ногу, встретил настороженный взгляд полковника.

— Действие ее как раз обратное, можете убедиться. И в этом повинны вы, господин полковник, вы и весь строй, который вас порождает. — Бочаров разволновался, в голосе — слезы. — Вы отняли у меня все: свободу, мать, любовь!.. — Он приметил на лице полковника удовлетворение, стиснул кулаки.

— Вот прошение мотовилихинских мастеровых о твоем помиловании. Они выставляют тебя чуть ли не святым.

Перед Костей замелькали лица, в ноздри пахнуло едкой гарью цехов, луговыми настоями покоса, и он почувствовал, как что-то распрямляется внутри, будто крепкий стержень. Только теперь заметил двух писарей, согбенных над бумагами. Пусть слушают, пусть!

— Люди светолюбивы, господин полковник. Как бы вы ни старались, они все равно будут тянуться к солнцу и бороться со всеми, кто его отнимает. В этом суть моей пропаганды, в этом суть Мотовилихи.

— В этом же и суть покушения недавнего на освободителя, на государя?

На подвижном лице Бочарова — неподдельное удивление. «Боже мой, неужели слова Платона Некрасова были не только словами, неужели „мортусы“ начали! Что же теперь делается там, на воле?»

— Я против цареубийства! — воскликнул Бочаров. — Это ни к чему не приведет. Жертва эта — акт отчаяния. Я в них не верю!

Полковник с досадою крякнул, подтянул к усам нижнюю губу:

— Вот как? Тогда во что же ты и твои приспешники веруете?

Бочаров говорил от своего имени, опасаясь невольно назвать кого-нибудь. Но до озноба, до реальности чувствовал за спиною Александра Ивановича Иконникова, Феодосия, Михеля, Ирадиона, даже маленького Топтыгина.

— Во что же вы верите? — возвышая голос, повторил Комаров.

— В Мотовилиху.

Костя загляделся через голову полковника на окно. Ах, каким чистым, каким голубым было там небо! Сейчас, должно быть, над прудом высоко-высоко вьются стрижи. Сейчас сочная зелень ликует на ветках, и остро, свежо пахнет воздух, напитанный солнцем.

Полковник встал, загородив своей массивной фигурою небо:

— Вот что, Бочаров, пока не назовешь всех сообщников и связи с «мортусами», тебе не будет прогулок. Надеюсь, что Костенко благоразумнее.

— Костенко уже не даст вам никаких показаний.

— Молчать!

— Если мы преступники, нас нужно судить и вину нашу доказать.

— Ты не дождешься суда, негодяй, — закричал полковник, — сгниешь в руднике! Увести его!

Марш, марш, жувавы,На бой кровавый,Святой и правый, —Марш, жувавы, марш!

звенел в голове Бочарова резкий голос поляка Сверчииского.

И двери каморы тяжело захлопнулись.

глава десятая

Откуда слушок просквозил Мотовилиху — неведомо. Может, сорока на хвосте принесла, а может быть, языкатый чиновник заводской конторы сболтнул под косушку. Одним словом, забеспокоились.

Совсем недавно по кабакам и по завалинкам ходили веселые разговоры про то, как Паздерин гулял. При всем честном народе изрубил свои мебели, высыпал стекла из окон, в одной распоясанной рубахе пошел впереди толпы по Большой улице. Брови изломаны, волосы дыбом, рот набок. Отец Иринарх высеменил из церкви — увещевать, Паздерин его соплей перешиб. Поднялся в гору к старому своему дому, выволок оттуда стряпуху, содрал с нее платье. Стоит она, братцы мои, в чем мамка родила, вся синяя, в пупырышках, будто заморенная курица. А Паздерин-то пал перед народом на колени:

— Глядите, люди добрые, сколь людей через нее погубил. Жандармка она, прелюбопытная!..

Стряпуха-то состонала и — в дом. А этот богатей на коленях ползет к народу, в снег суется, руки воздевает:

— Простите меня, грешного, берите добро мое неправедное!

Тут, значит, полиция: повязали. И что же, братцы мои, и что же? Вернулся через пять дней, седатый весь и в лютой злобе. Как начал из мужиков, на работе у него которые, сок давить, как пошел с купцом Колпаковым всякие делишки обстряпывать — небу жарко стало…

Только про Паздерина выговорились, за вешними водами — новый слух: дескать, не то поляк, не то немец покушался на особу государя-императора. Тут-то уж, конечно, не наговоришься; Чикин-Вшивцов разом отучит. Да и вообще дело это темное, не нашего ума. Лишь бы нас не трогали.

Но последний слух — прямо в Мотовилиху. Евстигней Силин сидел в вечерней тени от своего дома на завалинке рядом с Епишкой, думал. Епишка вертелся, шмыгал носом, наскакивал с рассуждениями, Силин молчал. Осуждал Епишку: не мужик — попрыгунчик, козявка. Дома — шаром покати, в огороде репей да лебеда, опилки да стружка. Не в коня корм. А ведь вместе начинали с землянок. У Силина огород, хоть и жара, — в крепкой ботве. Жена с пруда на коромысле по двадцать дружков в день приносит, бочки для поливки до краев полны. Раздобрела, расцвела баба при своем хозяйстве, все в руках кипит. Двух парней приставил Силин к делу: в учениках сталеваров ходят. И матери пособлять поспевают. Да и сам Евстигней, хоть и в наладчиках, не забывает про хозяйство, про землю. Ах ты, Епишка-шишка, радостный человек!

Однако же Силин — не Паздерин. Своими не гнушался, Епишкиных ребятишек подкармливал. Только пенял своим сельчанам, когда всех, кто писал к губернатору, настращал заводской пристав:

— Куда против властей полезли? Коли не повинен Константин Петрович, сами выпустят.

Мужики прятали глаза, лезли пальцем в бороду. Один Епишка взъелся:

— Здрасьте все рядышком. Тебе-то, небось, теперя с начальством кумиться сподручней! Ты, едрена вошь, память-то заел! За кого Бочаров Костянтин Петрович мается?

Силин отмахнулся от него, как от слепня. Однако слова Бочарова на кладбище все еще беспокоили: верно ведь говорил, ой как верно.

— Да что же это выходит, — вслух сказал Силин, — строили, строили, себя не щадили, а теперь — закрывать, нас по миру?

— С хозяйством-то тебе бяда, — посочувствовал Епишка. — То ли дело мне: лег — свернулся, встал — встряхнулся и айда.

К дому не спеша, поплевывая в пыль, подходил знакомый парень с заячьей губой. Приподнял картуз, платком в горошек вытер лоб:

— Дозвольте с вами в холодке посидеть?

— Садись, места много, — сказал Епишка.

Парень достал папироску, задымил. Жидкие усы, едва прикрывавшие уродство, раздвинулись:

— Погодка нынче — жарит и жарит.

— А тебе-то что за печаль, — нахмурился Евстигней.

— Парни у горнов в обморок падают.

Помолчали. Силин мастеровых, пришедших с других заводов, не то чтобы недолюбливал, скорее — жалел. Бесхозяйственные они люди, к земле неспособные, живут одним днем. А теперь думал: закроется Мотовилиха, им легче, пожалуй, искать другие места. Силину же с Епишкой и податься некуда. Неужто снова в Кулям! От такой мысли Силин даже затосковал.

— А ведь я к вам по делу, — зашевелился парень. — Порешили мы, как прибудет капитан, всем собраться и заявить ему: мол, с закрытием завода не согласны и никуда не уйдем. Мы строили завод и вроде бы он, как говорится, наш кровный. Справедливо, Евстигней Герасимович?

— Сейчас на Вышку поскачу, — встрепенулся Епишка, — там у меня много дружков. Они завсегда к справедливости.

— Не стрекочи, — Силин дернул его за рубаху, — а власти как?

— Что власти? — Парень, видимо, к такому вопросу не был готов, замялся. — Власти, они что? Для них же пушки работаем.