Так ли было на самом деле, как я сейчас говорю? Способен я вообще вспомнить, что было на самом деле? Я ведь могу сейчас приукрашивать реальные события, выдумывать, могу все на свете перепутать. Возможно, я ехал домой на отцовском велосипеде, укрытый его пальто, совсем в другую ночь. И если он действительно добрался поездом, откуда там, на вокзале, взялся его велосипед? Столкнувшись с такими уличающими деталями, рассудок лишь грызет ногти в бессилии.
Вот я, стареющий мальчик, окруженный своими призраками, в погоне за ускользающим прошлым.
Отец умер летом. Матушка переместила его на второй этаж, чтобы не попадался на глаза жильцам, в комнату напротив детской, отделенную от меня лестничной площадкой. Я натыкался на него, когда больной высовывался, чтобы оставить чайный поднос за дверью, или шаркал в своих тапочках по коридору к уборной, и всегда отворачивался, чтобы не видеть его глаза, в которых горело стоическое терпение перед лицом крестных мук, точь-в-точь как у Христа-Спасителя, скорбно демонстрирующего свое пронзенное сердце на сверкающей серебром и ослепительно-розовым цветом картине, помещенной за вешалкой для шляп в холле. Я вижу своего папу, пепельно-серого, совсем потерявшегося в складках собственной пижамы, с неизменной, — как сейчас у меня, — трехдневной щетиной, тихонько крадущегося по оцепеневшим в недвижности лета комнатам, его сгорбленную фигуру, то беззвучно возникавшую среди теней, то окруженную слепящим солнцем, чтобы в конце концов бесследно раствориться, оставив после исчезновения что-то вроде призрачного сияния, сгустившийся в складку воздух и изогнувшийся вопросительным знаком сигаретный дымок.
День его смерти ознаменовался еще одним памятным событием — матушка ударила меня по лицу. Она оторвалась от плиты, быстро повернулась, словно приготовила для меня в протянутой руке что-то вкусное. Я до сих пор чувствую обжигающий хлесткий шлепок по челюсти. До этого она ни разу меня не била. А сейчас стукнула вовсе не по-родительски, а так, словно неожиданно дала выход злости во время ссоры с равным себе. Не помню, каким неудачным словом или делом мог ее спровоцировать. Потом глаза ее зажглись неистовой радостью, чуть ли не торжеством. Ноздри возбужденно раздулись, она откинула голову, на мгновение превратившись в злую ведьму — мачеху Белоснежки, и взгляд ее блеснул чем-то сверкающе-быстрым и острым, как молча продемонстрированный и сразу же спрятанный нож. Потом, не сказав ни слова, она повернулась и продолжила что-то готовить на плите. Слишком потрясенный, чтобы плакать, я просто сел, прижав ладонь к столику, ощущая как крохотные иголочки впиваются в челюсть в том месте, куда пришелся удар, словно кожу покрывали мельчайшие капельки какой-то едкой кислоты. Клеенка под пальцами казалась восхитительно прохладной, гладкой, чуть влажной, почти как что-то живое, почти как кожа. Потом спустился отец, прижимая полотенце к обострившемуся, плохо выбритому подбородку. В многочисленных впадинах и провалах, обозначившихся на лице, прятались тени, на бледных щеках, словно нарисованные, выделялись лихорадочно-багровые пятна. Мать вела себя так, будто ничего не произошло, но папа сморщил нос, почуяв исходящий от нее гнев, и, чуть улыбаясь, как-то странно, искоса, едва ли не лукаво посмотрел на меня. Поздно ночью меня разбудил приглушенный шум. Подошел к двери, выглянул наружу и увидел мать в ночной рубахе с голубой миской в руках, спешащую по коридору; сквозь открытую дверь комнаты отца доносились тонкие свистящие звуки — это он боролся за каждый вдох, — и я поспешно захлопнул дверь, лег в постель, а когда проснулся, настало утро, и я понял, что отца уже нет.
Во время похорон, словно по нашему заказу, немного поморосил дождь. Над кладбищем на совершенно чистом небе возникло маленькое круглое облачко и окропило группу скорбящих небольшой порцией чистой, теплой, пахнущей свежестью влаги. Я с мрачной сосредоточенностью следил за церемонией, стремясь не пропустить ни единой детали. Мама то и дело бросала встревоженный взгляд в сторону ворот, будто ее ждало гораздо более важное и срочное дело где-то в другом месте. Позднее, когда соболезнующие уже покинули наш дом, я увидел, как она сидит на диване в гостиной и плачет, закрыв лицо руками. Я почувствовал себя взрослым, обремененным высокой сыновней ответственностью, тихо подошел сзади и положил ладонь на ее плечо. Хорошо помню мягкую, такую хрупкую на ощупь ткань нового траурного платья. Она сбросила руку, издав какой-то мяукающий стон, впилась ногтями в свои щеки, и меня охватило чувство маленькой, не очень-то достойной, и все-таки приятно щекочущей самолюбие победы.