Почему не она является мне сейчас? В последние годы жизни матушку преследовали ее собственные призраки. По ночам я слышал, как она безостановочно вышагивает взад-вперед по коврику у кровати. У нее помутился рассудок, она принимала меня за отца и впадала в приступы беспричинной ярости. Однажды утром я нашел ее на полу в туалете на первом этаже; она лежала на боку со спущенными до колен панталонами. Лицо приобрело синюшный оттенок, на губах пузырилась пена. Мертва, подумал я со странным спокойствием и хладнокровием, словно наблюдал за всем этим издалека. Я спустил воду, стараясь не смотреть в унитаз, встал на колени, поднял ее, обхватил руками. Тело было теплым, расслабленно-мягким и чуть подрагивало; к собственному ужасу, я невольно сравнил ее с Лидией во время оргазма. Веки затрепетали, но так и не разлепились, она издала вздох смертельно уставшего человека, на губах вырос переливающийся радужный пузырь, он надулся как воздушный шарик, и, наконец, лопнул.
Несколько недель она лежала как мертвая на металлической кровати в светлой палате, расположенной в углу больничного флигеля с видом на аккуратную усыпанную гравием дорожку и ряды вишневых деревьев. Я просиживал долгие часы у ее изголовья в дремотном полузабытье; там было так мирно, так умиротворяюще-спокойно. Солнечные лучи чертили сложные фигуры на кровати, весь день они упорно опускались по одеялу и наконец добирались до пола, словно фантастические существа, миллиметр за миллиметром вымучивающие свой долгий и сложный побег. Закрытая дверь милосердно приглушала звуки больничной суеты. Руки матери покоились на простыне, белые как бумага, неподвижные, неправдоподобно большие. Она походила на изваяние. Какая-то ошибка небесной канцелярии, неверный расчет высших сфер, оставил ее в таком состоянии, тронутой смертью и все же живой, брошенной меж двух темнеющих вдалеке недостижимых берегов. Когда мое дневное дежурство заканчивалось, я, чуть подрагивая от неудобной позы, склонялся над ней и неловко целовал в лоб, вдыхая смешанный запах мыла, застиранной наволочки, сухой кожи и немытых волос.
Вишневые деревья оделись белыми лепестками цветов, потом лепестки опали, а за ними пришел черед листьев. В конце концов к ней в какой-то степени вернулось сознание. Однажды в осенний полдень, войдя в палату, я застал ее уже сидящей, правда не очень прямо, в чьей-то шерстяной кофте, с горящими безумным изумлением глазами. Я заговорил с ней, и мама как испуганная наседка резко закинула голову, покоящуюся на гибкой и жилистой, словно сплетенной из прутьев шее. Тем же вечером она вернулась домой. Ее доставили к нам на машине скорой помощи, чем она, несмотря на полувменяемое состояние, была явно польщена; величественно прошествовала в широко распахнутую заднюю дверь, с почти королевской небрежностью опершись о мою руку.
Странно было наблюдать ежедневно порождаемую ей беззвучную какофонию. Я чувствовал себя механиком, получившим под свою ответственность большую опасную машину, в которой что-то заело, и никто не знает, как заставить ее работать. Ощущение ее присутствия проявлялось всюду и везде, эта неожиданно захлебнувшаяся мощь наполняла дом неутихающим гулом двигателя, работающего на холостом ходу. Где-то внутри нее исправно трудилась динамо-машина, но куда уходила вырабатываемая энергия, что за неведомые причуды рассудка она генерировала? Мама заставляла меня постоянно нервничать. Она словно утратила все человеческое, стала больше и древнее обычной земной женщины, воплотила собой первичные природные элементы. Я обслуживал ее как священник исполняет обряды в храме, с рутинным благоговением и покорностью, смиренно склоняясь перед ее молчаливо-повелительным взглядом, в котором смешались мольба униженной плоти и безразличное высокомерие духа. Мама постоянно сталкивала вещи с прикроватной тумбочки — пузырьки с таблетками, подсвечник, стакан для ее искусственной челюсти; она даже навострилась опрокидывать свой ночной горшок. Сплетни о состоянии здоровья владелицы дома распространились среди квартирантов, и вскоре разные путешественники по торговым делам перестали к нам заезжать, а секретарши и мелкие служащие нашли себе новые норы. Опустевший дом стал ее раковиной, эдаким огромным резонатором. Несмотря на помутившийся рассудок мамы, я приписывал ей сверхъестественные способности. Ее дыхание слышалось мне в любом уголке дома, даже в буфетной, где я заваривал ей чай и готовил бурду, единственное, чем она теперь могла питаться. Мне казалось, что она никогда не спит. Каждый раз, заглядывая в комнату, даже в самое позднее время, заставал ее в одной и той же позе, устроившуюся на своем смердящем насесте, полусидя в углу, опираясь на кучу подушек, освещенную тусклым сиянием свечи, упершись локтем в стену; седая грива торчит во все стороны как у страшилища, губы плотно сжаты, а маленькие и остренькие, голубые, сочащиеся слезами глазки буравят меня яростным взглядом, переполненные всем, что накопилось за столько лет жизни. Смиряя волю, я входил, плотно закрывал дверь, и огонь свечки, колеблясь, словно опрокидывал комнату и сразу же выпрямлял снова. Иногда я беседовал с мамой, не зная, слышит она меня или нет, а если слышит, понимает ли, что ей говорят. Я стал добычей ненасытного самопознания. В воздухе повисли любопытные тени. Высокий черный шкаф щеголял изогнутой дверцей, больше похожей на крышку, всегда напоминавшую мне саркофаг. Вот мама встрепенулась, точнее что-то в ней проснется, едва различимая внутренняя дрожь, которую я научился улавливать, сам не знаю, каким образом; и я, вздохнув, поднимал треснутый кувшин, стоящий рядом с четками и Библией на тумбочке, и наливал воды в чашку, успев полюбоваться на то, как прозрачно-золотистая при свете свечи струйка сворачивается упругой веревкой на донышке. Я неловко, боком, присяду на край кровати, той самой, в которой появился на свет, — и скорее всего, был зачат, — обниму маму за плечи, наклоню и стану молча наблюдать, как она пьет, как ее обветренные, словно собравшиеся складками, жесткие губы пожевывают край чашки, почувствую, как с каждым сотрясающим тело глотком проходит по ней вода. Потом увижу себя ребенком, устроившимся на полу, при влажном свете дождливого зимнего полудня, ушедшим с головой в свои игры, и маму, нежащуюся в постели с ее журналами и шоколадками под нашептывания радио и негромкую чечетку капель, бьющих по стеклу окна, и вот теперь осторожно, не грубо, встряхну ее, ощутив, как под дряблой оболочкой плоти содрогнулись кости, и наконец она послушно склонит старую голову мне на плечо и уронит долгий, неспешный свистящий вздох. Посмотрите на эту немую сцену снятия с Креста наоборот, на согбенную умирающую старую женщину, покоящуюся в материнских объятиях живущего сына, в окружении золотистого купола света от горящей свечи, погруженных в миазмы первозданного тепла.