Сейчас море не кажется синим, вообще, оно редко предстает перед нами таким. В этих широтах оно обычно блестит серо-стальными переливами, или багровеет, словно кровоподтек, а после шторма обретает землистый оттенок. Но вот синим бывает редко, очень редко.
Черная птица на скале расправила крылья, энергично потрясла ими и, застыв на несколько обманчиво долгих секунд как распятая, аккуратно сложила.
В юности я не боялся моря и любил побережье. Расслабляясь здесь, на этой узкой ничейной полосе, вклинившейся между водой и небом, я каждый миг уходящего вместе с солнцем дня чувствовал великое очарование жизни. Какая-нибудь девица в дешевых черных очках и обтягивающем купальнике казалась ослепительной наядой. Куча рыхлого песка у самой воды служила трамплином, и, разбегаясь, я демонстрировал здесь недостижимую в моем неуклюжем мальчишеском мире грацию. Наконец, само море, стремящееся достичь далекого низкого горизонта, словно символ бесконечных возможностей, — нет, тогда я не боялся его. Мальчиком неплохо плавал, правда, собственным неуклюжим способом, взметая фонтаны брызг и отчаянно колотя по воде. Особенно мне нравилось нырять, нравился момент инстинктивного почти-ужаса в момент погружения, нравилось наблюдать неясное зеленоватое свечение, чувствовать, как обволакивает тишина, отдаваться подводным течениям. Моего отца тоже привлекало все, связанное с морем. Он не умел плавать, никогда не выходил в океан, но его тянуло на побережье. Закатывал брюки, как и другие отцы, шлепал по мелководью, но держась в стороне от остальных, предпочитая оставаться с самим собой. Эту сцену память сохранила яркой и красочной, как открытка: вот он, в безрукавке, обвязав голову платком, неторопливо бредет по линии прибоя, а на пляже, на расстеленном полотенце, сидит мать, вытянув голые ноги, при виде которых я чувствую неловкость, и с увлечением читает дешевый роман. Позже, когда солнце теряло свою яркость, опускались сумерки, мы собирали вещи и отправлялись к станции. Отец хранил молчание, и даже мать не осмеливалась нарушить его. Казалось, он побывал в неведомых краях и видел нечто невероятное.
Воздух мерцает, словно трепещет. Тревожное ощущение, предчувствие чего-то зловещего. Озираюсь вокруг. На берегу по-прежнему пустынно, и все же мне кажется, что я здесь не один. Неожиданно по телу прошел знакомый холод. Я вскочил на ноги и, пригнувшись, в страхе бросился прочь. Неужели призраки преследуют меня и здесь? У зарослей орешника стояла полузасыпанная песком хижина, очевидно, временное пристанище для охотников, сколоченная из просмоленных досок, выбеленных солнцем и соленым морским ветром: просто три стены, покосившаяся крыша и доска, закрепленная так, чтобы служить скамейкой. Сооружение было настолько старым, обветшавшим, что почти утратило всякие признаки созданного рукой человека, сроднившись с искривленными деревьями, сгрудившимися позади, спутанными водорослями, чешуйками песка, обломками древесины, принесенными морем. Я зашел внутрь и присел, скрывшись от негостеприимного берега и вздыхающих волн. На полу валялся обычный мусор — окурки, ржавые консервные банки да обрывки пожелтевших газет. Я представлял себя беглецом, нашедшим здесь убежище. Наверное, да, наверное так и следует поступить: оставить дом, жену, имущество, отказаться от всего раз и навсегда, вплоть до последней вещи, и поселиться в таком месте. Да много ли мне нужно, чтобы выжить: чашка, тарелка и одеяло. Вот тогда-то, избавившись от всех препятствия и тягот, я смог бы, наконец, взглянуть на себя спокойно, не отшатываясь в ужасе. Разве не этого я ищу, не единения своего естества? Я утомился от собственной разделенности, разорванности на части. Закрыв глаза, с каким-то упоением представил, как, медленно пятясь, возвращаюсь в раковину, ее распахнутые створки, еще влажные от слизи, медленно смыкаются…