Я вижу сцену в уменьшенном масштабе: крошечную, со скрупулезно выписанными деталями, словно макет, с которыми так любят возиться театральные художники. Там-то я и застрял в своем пышном костюме предводителя, с открытым ртом, немой как рыба, а остальные актеры замерли, с ужасом глядя на меня, словно очевидцы страшной катастрофы. С самого начала спектакля все пошло как-то не так. В театре было душно, и я, в кирасе и мантии, ощущал себя закутанным в пеленки. Пот заливал лицо, казалось, приходится говорить сквозь мокрую тряпку. «Но тот Амфитрион — ведь я, никто другой!» — произнес я роковые для меня слова и все вдруг сместилось, словно я раздвоился. Похожее состояние описывают те, кто пережил сердечный приступ: кажется, я одновременно нахожусь на сцене и наблюдаю за собой сверху, откуда-то с колосников. Нет ничего страшнее для актера, чем ощущение пустоты. Мой мозг бешено вращался, словно пошедший вразнос мотор. Я не забыл текст: он, словно шпаргалка, стоял перед глазами, только я не мог произнести ни слова. Пока я потел и хватал ртом воздух, молодой парень, исполнитель роли Меркурия, который в обличии слуги Амфитриона Созия должен по сюжету жестоко насмехаться над моим потерявшим память героем, остолбенел и беспомощно смотрел на меня. А притаившаяся за кулисами напротив актриса, игравшая супругу Амфитриона Алкмену, судорожно шевеля губами, старалась подсказать текст. Она была симпатичной, слишком молодой для такой роли девушкой; с начала репетиций мы частенько предавались с ней легкому флирту, а теперь, в полутьме, ее щеки раздувались, словно жабры какого-то морского существа, я чувствовал неловкость не столько за себя, сколько за нее, несчастную девочку, которая в тот же день, чуть раньше, заливаясь слезами фальшивого экстаза, бросилась мне на шею; хотелось пробежать по сцене, нежно прижать палец к ее губам в немом заверении, что все идет нормально. Очевидно, увидев наконец, какие меня обуревают чувства, она уронила листки с текстом, не отрывая глаз, в которых читались неприкрытая жалость, нетерпение, презрение. Момент в гротескной форме так удачно выразил нынешнее состояние нашего так называемого романа, — мы застыли, молча, беспомощно глядя друг на друга, — что, несмотря на свои душевные терзания, я едва не расхохотался. Вместо этого, совершив над собой усилие, с куда большей нежностью, чем в самые захватывающие минуты нашей страсти, я кивнул, просто кивнул, как бы извиняясь, выражая ей признательность мученика, и отвернулся. Атмосфера в зале стала напряженной, как натянутая скрипичная струна. Повсюду слышалось покашливание, кто-то хихикнул. В партере я увидел побелевшее лицо Лидии, и, помню, подумал: «Слава Богу, этого не видит Касс». Я развернулся и тяжелой поступью, от которой подрагивали половицы, покинул сцену, комично бряцая доспехами. Занавес уже опускался, я чувствовал, как он давит на мою голову, словно каменная плита подъемного моста. В зале раздался свист и жидкие снисходительные аплодисменты. В закулисном мраке мелькали неясные силуэты. Кто-то позади яростным театральным шепотом окликнул меня по имени. Мне оставалось пройти всего несколько ярдов, но я полностью потерял ориентацию, попытался бежать, чуть не упал, запутавшись в декорациях, и тогда сцену потряс трагический хохот богов.