Думаю, я захотел выступать на сцене, чтобы подарить себе вереницу персонажей, в которых можно вжиться, стать больше, грандиозней, весомее и важнее, чем сам я мог надеяться быть. Я учил — усердно учил эту роль, роль лицедея, одновременно стремясь добраться до себя настоящего. Я отдавал занятиям долгие часы, намного больше, чем требовали самые строгие мои наставники. Сцена — прекрасная школа; я овладел массой бесполезных навыков: умел танцевать, фехтовать, а если потребуют обстоятельства, мог спуститься по веревке со стропил с абордажной саблей в зубах. В молодости я умел падать навзничь, как подкошенный, — бабах! — словно бык под ножом мясника. В течение года брал уроки дикции, пять шиллингов занятие, у благовоспитанной старушки, одетой в черный вельвет и ветхие кружева — «Ваше пока вру, очевидно, должно означать по ковру, мистер Клив, не так ли?» — которая во время наших еженедельных получасовых свиданий периодически извинялась, со скромным достоинством отворачивалась и украдкой делала глоток из бутылки, спрятанной в ридикюле. Я ходил на курсы балета, упорно занимался целую зиму, добросовестно обливаясь потом у станка под пристальными взглядами угловатых школьниц и волооких отроков с сомнительными пристрастиями. Я поглощал развивающие книги. Изучал взгляды Станиславского и Бредли на сущность трагедии, Клейста на кукольный театр, читал даже сочинения заумных стариканов наподобие Гранвилль-Баркера и Бирбома-Три об актерском искусстве. Выискивал самые загадочные трактаты. У меня до сих пор где-то на полке хранится «Dell'arte rappresentativa, premeditata ed all'improviso» Перуччи, — я любил произносить название вслух, словно строки сонета Петрарки, — книга о венецианской комедии семнадцатого века, я извлекал ее с апломбом знатока, даже сумел прочесть несколько страниц, строчка за строчкой, с помощью учебника для начинающих. Я жаждал полностью перевоплотиться, не меньше — превратить себя в новое, чудесное и сияющее создание. Но такое невозможно. Такое доступно лишь Богу — Богу или марионетке. Я научился играть, больше ничего, что на самом деле означает научился убедительно играть роль актера так, словно не играю вовсе. Это ни на йоту не приблизило меня к великой метаморфозе, осуществить которую я так надеялся. Тот, кто сам сделал себе имя, не имеет опоры под ногами. Тот, кто вытягивает себя за волосы, совершает бесконечный кульбит и слышит, как мир смеется на ним — смотрите! Вот он снова кувырнулся! Я пришел из ниоткуда и вот теперь, с помощью Лидии, кажется, нащупал почву под ногами. Конечно, приходилось сочинять, оттачивать свой образ, ибо как я мог надеяться, что меня примут таким, каков я есть, в экзотическом новом пристанище, которое она предлагала?
Мы оформили брак в бюро записи актов гражданского состояния, скандальный поступок по тогдашним меркам; я чувствовал себя настоящим иконоборцем. Моя мать предпочла остаться в стороне, не столько потому, что не одобряла наш межрасовый союз, — хотя, разумеется, была против, — сколько из-за страха перед экзотическим для нее миром, которому я теперь принадлежал. Свадебное пиршество состоялось в «Счастливом приюте». Стояла жара, и вонь от реки придавала празднеству дешевый базарный дух. Многочисленные братья Лидии, черноволосые и толстозадые, удивительно непосредственные и дружелюбные молодые люди, хлопали меня по спине и непристойно, но безобидно шутили. Затем проходили мимо; именно такими я их запомнил в тот день — они проходили мимо тяжеловатой фамильной походкой вразвалку, оглядывались и добродушно-скептически посмеивались. Мой новоприобретенный тесть, бдительный вдовец с несообразно благородным челом философа, обходил дозором торжественное мероприятие, он скорее был похож на гостиничного детектива, чем на владельца. Я ему сразу не понравился.
Я еще не описал «Счастливый приют»? Я любил эту старую гостиницу. Ее, конечно, уже нет. Как только умер отец, сыновья избавились от нее, потом случился пожар, дом сгорел дотла, а землю продали. Кажется невероятным, что такое основательное здание можно так просто стереть с лица земли. Внутри оно было коричневых тонов, но не насыщенного деревянного оттенка, а цвета многослойного старого лака, чуть клейкого на ощупь. В коридорах днем и ночью стоял слабый запах подгоревшей еды. В туалетах — огромные, как трон, унитазы с деревянными сиденьями, а ванны будто бы созданы для того, чтобы загружать в них убитых невест; стоило открыть краны, как снизу по трубам проносился громоподобный стук до самого чердака, даже стены дрожали. Кстати, именно там, в пустующем номере под крышей, одним душным летним вечером в субботу, день священного отдохновения, на высокой и широкой кровати, неприятно напоминавшей алтарь, мы с Лидией впервые отдались друг другу во грехе. Я словно сжимал в руках большую великолепную беспокойную птицу, что воркует, каркает, неистово бьет крыльями, а в конце содрогается и бессильно оседает подо мной со слабыми жалобными стонами.