Выбрать главу

Нет, призраки никогда не приходят на зов, и это сбивает с толку. Ибо я, кажется, немного могу ими управлять, как управляют, пусть ненадежно и недолго, хаотичным нагромождением событий во сне. Как это ни парадоксально, от меня зависит их существование. Они тянутся ко мне, живущему, к моему живому свету, как невидимые растения незримо питаются сиянием неба. В этом их трагедия. Наверное, я орудие их действия в нашем мире, источник, который их питает, поддерживает хрупкое существование. Манеры женщины, если вообще позволительно говорить о манерах такого эфемерного существа, таковы, будто она чего-то ждет, несмело, неуверенно, задумчиво. Нет, конечно, я еще не настолько заблуждаюсь, я знаю, что эти образы — плод моего воображения, но именно плод; они существуют не в моей голове, а вовне; я вижу их так ясно, как все, к чему не притронешься, — небо, облака, те далекие голубые холмы. По ночам они врываются в мои сны, серые тени, молча требующие внимания. Иногда среди дня они мерцают вокруг меня, словно светлячки. Стоит пройти сквозь такое мерцание, и будто ощущаешь слабый треск распадающейся энергии, словно оборвал хрупкие линии силового поля. От меня чего-то ожидают, о чем-то просят. Они даже не обычные привидения, которые стремятся напугать или несут зловещие знамения. Вскрики в ночи, стоны и звяканье цепей — все эти приемы, несмотря на затасканность и банальность, могут и напугать меня, но как относиться к этому маленькому призрачному трио, обыденные действия которого мне с удивлением невольно приходится наблюдать?

Трио? Почему трио? Их ведь только двое — женщина и еще более тусклый ребенок, — но кто же третий? Кто, как не я? Возможно, Лидия права, возможно, я в конце концов сам превратился в привидение.

* * *

Картины прошлого неудержимо переполняют меня, грозят совсем заполонить рассудок, и тогда я опять стану ребенком, а пресное «сегодня» — всего лишь тревожный сон о будущем. Я не смею подниматься на чердак, боюсь снова обнаружить там папу. Правда, его фотография нечасто появляется в старом захватанном альбоме, что заменяет мне прошлое (отец ведь умер молодым, точнее, не старым), и один из первых таких моментальных снимков памяти — когда меня повезли поздним вечером на вокзал встречать папу. Не знаю, откуда он возвращался, ведь отец не так уж любил путешествовать. Он быстро выскочил из вагона, посадил меня на плечо и засмеялся. Сколько мне тогда было? Четыре, пять лет, не больше, и все-таки меня поразила непривычная всеобщая веселость. Даже мама смеялась. Как на иллюстрации в детской книжке — огни вокзала расплываются в туманной мгле мохнатыми головками одуванчиков, громадная черная тень тяжело пыхтящего паровоза, лакричный запах дыма и шлака. Наступила Пасха. Папа привез мне подарок. Какой? Кажется, птицу, желтую пластмассовую игрушку. Мы поехали домой на велосипедах, отец посадил меня на раму, закутал в свое пальто, застегнув пуговицы, а мать везла на багажнике его картонный чемоданчик. Ночь давила на нас со всех сторон, зябкая, сырая, полная тайн. Дома папа сидел у кухонной плиты, дымил сигаретой и разговаривал с матерью. Мне нравилось смотреть, как он курит. Он брался за дело с непринужденной ловкостью, словно показывал хитрый фокус, которым владел в совершенстве; постукивал и поигрывал тонкой белой палочкой, катал ее между пальцев с ловкостью чародея. Когда он подносил ее к губам, то наклонял голову набок и щурил один глаз, словно целился из крохотной винтовки. Дым, который он испускал, — втягивал голубой, а выдыхал пепельно-серый, — имел какой-то особый запах, затхлый и смолистый запах его внутренностей; мне часто кажется, что я до сих пор улавливаю его в заброшенных уголках дома.

Так ли все было на самом деле? Верно ли я вспомнил? Я ведь могу сейчас приукрашивать, выдумывать, могу все на свете перепутать. Возможно, я ехал домой на отцовском велосипеде, укрытый его пальто, совсем в другую ночь. И если он действительно вернулся поездом, откуда там, на вокзале, взялся его велосипед? Такие рассуждения с подвохом заставляют память в бессилии грызть ногти.