II
Чайки устроили настоящее светопреставление; очевидно, у них творятся великие дела. Перед моим приездом с моря прилетела огромная стая, облюбовала дом и свила гнезда в каминных трубах и на водосточных желобах. Понятия не имею, почему они выбрали именно это место. Возможно, их прельстила тишина и покой нашей площади. Сами же они на редкость беспокойные. В небе гвалт с раннего утра. Они галдят, пронзительно кричат, сердито трещат, разинув клювы. Но излюбленный их звук — визгливое стаккато, напоминающее то ли смех гиены, то ли уханье бабуина, которое, замедляясь, одновременно повышает тон. Птицы не унимаются даже по ночам, я слышу, как они возятся на крыше, ворчат и ссорятся. С рассветом начинается оглушительный галдеж. Что они так шумят? Брачный период наверняка закончился, ведь уже появился молодняк, который учится летать, — страшненькие, неуклюжие, серовато-коричневые создания ковыляют на край крыши, усаживаются там, таращатся вниз, судорожно сглатывают либо озираются с деланно безразличным видом и наконец, дрожа, срываются в воздушный поток. В определенный час все взрослые чайки поднимаются в небо и, описывая величественные круги над домом, беспрестанно вопят, то ли в панике, то ли в приступе эйфории — неизвестно.
Вчера я увидел за окном на карнизе взрослую чайку. Меня всегда повергали в трепет огромные размеры этих птиц, если смотреть на них вблизи. Пугающе грациозные в полете, на земле чайки становятся грустно-комичными с их тонкими ножками и смешными плоскими перепончатыми лапами, словно неудачный образец куда более прекрасного и благородного существа. Птица стояла прямо за стеклом, то и дело широко раскрывая клюв: то ли зевок, то ли беззвучный крик. Заинтересовавшись, я отложил книгу и вышел на улицу. Чайка и не думала улетать. Она нескладно переступала лапами, настороженно и неодобрительно косилась на меня большим блестящим белесым глазом. Посмотрев под ноги, я понял, в чем дело. На земле под карнизом лежал мертвый птенец. Он, видимо, свалился с крыши либо неудачно взлетел, рухнул на землю и сломал шею. Глаза его уже остекленели, оперение потускнело. Родитель — я не сомневался, что это родитель, — вновь беззвучно разинул клюв. Скорее всего, угрожал, предупреждал не подходить, но мне хотелось думать, что так он горюет. Даже чайки должны как-то выражать скорбь или радость, чтобы их, по крайней мере, понимали собратья. Наверное, мы кажемся им столь же невыразительными, как они — нам. Скажем, человек, застывший от горя, наверняка видится им лишь пустоглазым болваном, равнодушным к тяжелой утрате. Думаю, это был самец; да, да, отец погибшего птенца.
Увиденное странным образом подстегнуло меня, и, оставив птицу с ее немым ритуалом скорби, я направился к морю. С самого приезда я почти не выходил из дома и теперь шел вперед почти со страхом, то и дело тревожно оборачиваясь на мой маленький мир, словно средневековый путешественник перед отплытием в далекий Китай. Дорога заняла добрых полчаса. Я решил срезать путь, пошел полем и заблудился. Наконец, взмокнув от напряжения, пробрался сквозь заросли орешника на каменистый пляж. Запах гниющих водорослей и кошачьей мочи, обычный для побережья, был здесь особенно сильным. Что вызывает больше воспоминаний, чем эти рыжевато-коричневые границы нашего сухопутного мира? Как только под ногой захрустела галька, я почувствовал, будто ходил по этому пляжу всю жизнь, хотя угрюмое и неприветливое место больше годилось для разбойных дел, чем для мирного отдыха. Невысокие дюны и никакой травы, только потрескивают под ногами жесткие колючки. Крутой берег отлого спускался к воде, кое-где песок сдуло ветром, и обнажились пласты глинистого сланца, грозящие изрезать ноги легкомысленному пловцу, который рискнет добраться до воды босиком.
Знают ли мои привидения, что я ушел? Появляются ли, когда меня нет в доме? Красна ли роза в темноте — кто же это сказал?
На берегу ни души, только на темной скале неподалеку застыла очень крупная черная птица с длинной тонкой шеей и изящным телом; неестественно неподвижная, она казалась стилизованным изображением, а не живым существом. Я присел на сланцевую плиту. Любопытная штука — с виду рыхлый камень, но маслянистый на ощупь. Спокойное утро, белое полотно неба. На море полный прилив; упругая, глянцевая, словно вздымающийся шелк, вода кажется выше берега и будто вот-вот прольется на сушу. Настоящих волн не было, скорее рябь у краев огромной покачивающейся чаши. Почему мысли о море так тревожат меня? Мы говорим о нем, словно о диком звере, свирепом, ненасытном, но море просто существует само по себе, в своей реальности, как ночь или небо. Возможно, пугает то, как оно набрасывается на сушу, а потом неожиданно отступает, словно втягивает ее в себя? Или дело в том, что море — чуждая нам среда? Стоит подумать о пространстве на дне океана, зеркальном отражении нашего мира, где есть песчаные равнины, тихие лощины, гигантские подводные горы, и что-то во мне предает меня, отшатывается от меня в ужасе. В воде есть нечто зловещее; примитивная, неуправляемая стихия, она, как ничто другое в нашем мире, стремится занять свое место. Да, случаются штормы, бушуют приливы, и даже в наших умеренных зонах бывает приливный вал в устье реки, но такое происходит не в силу изначальных свойств воды; изменчивая и непредсказуемая, она по своей природе инертна. И все же заставляет нас терять равновесие; океанская гладь никогда не образует горизонтальную линию, клонится в разные стороны — чтобы убедиться, держите голову над поверхностью. Когда заходишь в воду, то словно падаешь, не упав: отяжелевшие, будто налитые свинцом ноги нащупывают ускользающее песчаное дно. Да, немыслимое для человека постоянное изменение и наклонная поверхность океана — вот что нас пугает. И конечно, то, как мы тонем; странный процесс, то есть странный для наблюдателя с берега. Кажется, ничего особенного не происходит. Услышав далекий слабый крик, очевидец напрягает зрение, но не видит борьбы за жизнь, беспомощного затихания, чудовищно медленных взмахов рук и, наконец, долгого падения в бездонную, темнеющую голубизну. Нет, с берега лишь видно, как вода на мгновение вспенилась, и в ней исчезла вялая рука.