Холодный рождественский день. Я привел Касс в парк покататься на ее первых роликах. Деревья одеты белым инеем, надвигаются сумерки, в неподвижном воздухе висит розоватый туман. Настроение у меня было неважное; здесь собрались толпы визжащих детей и их раздражающе безучастные отцы. Касс на роликах, дрожа, намертво вцепилась в меня и никак не хотела отпускать. Все равно, что малыш-инвалид, который учится ходить. В конце концов, она потеряла равновесие, конек стукнул меня по лодыжке, я выругался и свирепо стряхнул ее руку. Касс неровно покатилась, ноги разъехались, и она села прямо на дорожку. Как она посмотрела на меня тогда!
Еще один эпизод с падением. Это было в апреле, мы вместе отправились на холмы. Стояла совсем еще зимняя погода. Прошел мокрый снег, потом неуверенно выглянуло солнце, небо походило на тусклое стекло, на белом снегу желтыми огоньками пылал цветущий дрок, и повсюду капала, стекала, журчала под гладким ковром разросшейся травы талая вода. Я назвал скользкий снег промороженным, а Касс притворилась, что услышала «мороженое», стала спрашивать, где оно, с преувеличенной веселостью подбоченилась и захихикала. Она всегда была неловкой, а в тот день надела резиновые сапоги и тяжелое пальто, в котором совсем трудно идти, и, когда мы спускались по каменистой дорожке, вьющейся между высокими сине-черными соснами, споткнулась, упала и разбила губу. Капли крови, словно ягоды, усеяли белый снег. Я подхватил ее, прижал к себе, теплый нескладный рыдающий комочек, и одна ее слезинка ртутью сбежала ко мне в рот. Вспоминаю, как мы стояли там, среди шума деревьев, чириканья птиц, стремительного шепота журчащей воды, и что-то во мне слабеет, оседает, а потом устало поднимается снова. Что такое счастье, как не утонченная боль?
Дорога, по которой я возвращался домой после растревожившей меня прогулки по берегу, почему-то привела на холм. Я даже не сознавал, что поднимаюсь, пока не очутился на том самом месте, где остановил машину той зимней ночью, ночью неведомого зверька. Стояла жара; свет дрожал над полями. Я стоял на уступе холма, а внизу щетинился крышами город, окутанный бледно-голубой дымкой. Я видел площадь, свой дом и белоснежные стены монастыря Стелла Марис. В кустах боярышника у обочины бесшумно перескакивала с ветки на ветку маленькая коричневая птичка. Море за городом стало похоже на бескрайний мираж, слившийся с небом без горизонта. Наступил мертвый час летнего дня, когда все замирает, даже птицы не щебечут. В такое время, в таком месте можно потерять себя. Окруженный тишиной, я вдруг различил едва уловимый звук, некое подобие тающей, растворившейся в воздухе трели. Я не мог понять, откуда он взялся, пока не осознал, что это шумит мир, слившиеся воедино голоса всего, что в нем живет, и мое сердце почти успокоилось.
Я вышел в город. В воскресенье улицы были пусты, и черные блестящие витрины закрытых магазинов неодобрительно глядели на меня. Клинообразная иссиня-черная тень рассекала улицу ровно пополам. На одной стороне припаркованные машины припали к дороге от жары. Мальчишка швырнул в меня камешек и, хохоча, убежал. Наверное, я представлял собой жалкое зрелище: трехдневная щетина, всклокоченные волосы и наверняка выпученные глаза. Какая-то собачонка брезгливо обнюхала отвороты моих брюк. Где я, кто я: мальчик, подросток, юноша или провалившийся актер? Это место я должен знать, ведь я здесь вырос, но я чужой, никто не вспомнит меня по имени, да и сам я не уверен, что помню. Настоящего нет, прошлое распалось, и только будущее определено. Если прекратить становиться и попросту быть, водрузить себя статуей на какой-нибудь забытой, усыпанной листьями площади, перестать разрушаться, с равной стойкостью переносить зиму и лето, весну и осень, снег, дождь, солнце, чтобы даже птицы считали меня само собой разумеющимся: каково это? Я купил бутылку молока и коричневый пакет с яйцами у старухи в переулке и отправился к себе.