— Очень любезно, правда?
Мы, как могли, навели порядок, собрали мусор, открыли окна, залили в унитаз несколько ведер воды. Я пока не решался сделать вылазку на второй этаж.
— Касс мне звонила, — сказала Лидия в сторону, скручивая верх набитого мусорного мешка.
Как всегда, у меня защемило в груди. Касс — моя дочь. Она живет за границей.
— И как? — осторожно спросил я.
— Говорит, что скоро вернется домой.
— Значит, гарпии слетаются? — Я сказал это в шутку, но Лидия побагровела.
— Гарпазейн, — поспешил я добавить, — по-гречески означает «схватить».
Играем старого чудаковатого профессора, не от мира сего, но доброго; если попал впросак — лицедействуй.
— Она, конечно, станет на твою сторону, — произнесла Лидия.
Я последовал за ней в гостиную. Черные глыбы мебели, почти как живые, угрюмо вытянулись по стойке в полумраке запущенной комнаты. Лидия подошла к окну, зажгла сигарету. Ее бледные изящные ноги облачены в малиновые бархатные туфли, напоминающие арабские. Подумать только, в свое время я бы упал перед ней ниц, лицом в песок, и покрыл бы эти арабские ноги поцелуями, ласками, омыл бы беспомощными слезами обожания.
— Я и не знал, что в нашей семье появились разные стороны, — произнес я нарочито невинно.
Она рассмеялась, холодно и громко.
— Ну конечно. Ты у нас вообще ничего не знаешь.
Лидия отвернулась. Ее голову окутывали клубы пепельно-голубого сигаретного дыма, в окне за ее спиной угрожающе теснилась буйная зелень сада, и среди этой зелени проглядывал кусочек нежной лазури летнего неба. При таком освещении серебряная прядь в ее волосах застыла сияющим всплеском. Как-то во время нашей стычки она меня назвала бессердечной сволочью, и я ощутил приятную дрожь, будто мне сделали комплимент, — такая вот я бессердечная сволочь. Сейчас Лидия смотрела на меня молча, медленно покачивая головой.
— Нет, — повторила она наконец с усталым горьким вздохом. — Ты ничего не знаешь.
Наступила минута, которой я так ждал и боялся одновременно, когда ей больше нечего было здесь делать, оставалось только уехать. Мы растерянно постояли на тротуаре у парадной двери, в мягком свете раннего вечера, еще рядом, но уже порознь. За день я не услышал ни единого звука из мира людей, словно на свете не осталось ни одного человека (как я сумею жить здесь?). Потом вдруг через площадь протарахтел автомобиль, его водитель успел окинуть нас взглядом, полным, как мне показалось, гневного изумления. И снова тишина. Я протянул руку и коснулся воздуха у плеча Лидии.
— Да, хорошо, — сказала она. — Хорошо, я уеду.
Глаза ее заблестели, Лидия села за руль и хлопнула дверцей. Когда машина тронулась, колеса слегка забуксовали. Последнее, что я увидел, — жена склонилась над рулем и ткнулась лицом в руку. Я повернулся к дому. Касс, подумал я. Теперь еще Касс.
Столько дел, столько дел. Разложить припасы на кухне, найти подходящее место для книг, фотографий в рамочках, моего талисмана — заячьей лапки. Дела закончились слишком быстро. Теперь визита на второй этаж не избежать. Я угрюмо поднимался по ступенькам, словно шаг за шагом углублялся в прошлое; годы давили на плечи, будто плотный воздух. Эта комната с видом на площадь когда-то была моей. Комната Алекса. Пыль, запах сырости, подоконник весь в пятнах — помете птиц, пробравшихся сюда сквозь разбитое стекло. Странно, как места, столь сокровенные когда-то, блекнут, припорошенные временем. Сначала легкая вспышка узнавания, объект вздрагивает, внезапно осознав свою уникальность, — тот самый стул, та самая ужасная картина, — а затем гаснет, становится серой деталью привычного мира. Казалось, вся комната неприветливо отвернулась от меня, с мрачным упорством отказываясь признать возвращение непрошеного хозяина. Я постоял мгновение, чувствуя лишь давящую пустоту внутри, словно задержал дыхание, — возможно, так и было, — потом повернулся, спустился на второй этаж в просторную спальню. Еще не стемнело. Я подошел к высокому окну, туда, где совсем недавно не-стояла моя не-жена, окинул взглядом то, что она тогда не-созерцала: зелень сада выплескивается в однообразный простор полей, затем купы деревьев, а за ними, там, где начинается горизонт, на холме раскинулся луг с миниатюрными неподвижными коровами, и уже совсем далеко — гряда высоких холмов, матово-голубых и плоских на фоне багряного буйства, устроенного солнцем из-за груды облаков. Насмотревшись в окно, я повернулся лицом к комнате: высокий потолок, просевшая кровать с медными набалдашниками, при ней тумбочка, источенная жучками, одинокий, словно обиженный на жизнь стул с гнутыми ножками. Линолеум с цветочным узором — три оттенка высохшей крови, — с вытертой дорожкой вдоль кровати, где долгими ночами ходила взад и вперед мать, пытаясь умереть. Я не чувствовал ничего. Да здесь ли я вообще? Казалось, что я исчезаю перед этими отметинами, промятым матрасом, протертым линолеумом; наблюдатель за окном вместо меня увидел бы лишь тень.