Хозяин гостиницы оказался смуглым стариком с широкой грудью, сальными седыми волосами и завитыми усами, точная копия знаменитого режиссера и актера Витторио Де Сика, если кто-то в наше время еще помнит такого. Он настороженно поздоровался, но предусмотрительно оставался за конторкой, избегая смотреть на нас и напевая себе под нос. Он кивал в ответ на любые вопросы, как будто пожимал плечами, и ничего нам не сказал. Его толстуха жена, круглая и массивная, как тотемный столб, встала за его спиной, с непреклонным видом сложила руки на животе и взглядом Муссолини сверлила затылок супруга, внушая ему бдительность. К сожалению, он ничего не знает, совсем ничего, объявил хозяин. Касс появилась два дня назад, продолжил он, заплатила вперед. С тех пор ее и не видели, она целыми днями бродила по холмам над городом или по берегу. Рассказывая, он вертел в руках предметы, разложенные на конторке, — ручки, карточки, стопку сложенных карт. Я спросил, был ли с ней кто-то еще, и он отрицательно качнул головой, — на мой взгляд, слишком быстро. Я отметил, что на нем туфли с кисточками и маленькими золотыми пряжками — Квирк умер бы от зависти — и тонкая шелковая неправдоподобно белоснежная рубашка. Настоящий щеголь. Он провел нас наверх по узкой лестнице, мимо умеренно непристойных гравюр девятнадцатого века в пластиковых рамках, вставил в дверь комнаты Касс большой псевдостаринный ключ, щелкнул замком. Мы с Лидией помялись у порога, растерянно оглядывая помещение. Массивная кровать, мойка и кувшин, стул с прямой спинкой и соломенным сиденьем, узкое окно, выходящее на залитую солнцем гавань. И совсем неуместный запах крема для загара. На полу лежал открытый чемодан Касс, разобранный лишь наполовину. Одежда, шорты, знакомые туфли — немые вещи, пытающиеся заговорить.
— Я не могу, — произнесла Лидия тем же безжизненным голосом и отвернулась.
Я посмотрел на Де Сика, он посмотрел на свои ногти. Жена все маячила у него за плечом. Когда-то она была такой же юной, как наша Касс, и, наверное, такой же гибкой. Я впился в нее взглядом, беззвучно умоляя рассказать, что здесь произошло с нашей бедной увечной дочерью, нашим померкшим солнцем, что привело ее к смерти, но женщина тупо и безразлично смотрела на меня и молчала.
Мы остановились там на ночь, ничего другого в голову не пришло. Наш номер пугающе похож на тот, в котором жила Касс, с такой же мойкой, таким же стулом, и в окне такой же вид на гавань. Мы поужинали в тихой столовой, дошли до моря и, наверное, полдня бродили по пристани. Сейчас, в конце сезона, здесь было тихо и безлюдно. Впервые со времен «Счастливого приюта» мы держались за руки. Золотой дымчатый закат медленно погибал в море, потом пришла теплая ночь, порт осветился огнями, покачивались длинные мачты, около нас беззвучно металась летучая мышь. В комнате мы лежали рядом без сна на высокой и широкой кровати, как старые больничные пациенты, прислушиваясь к далекому шепоту моря. Я тихо запел песенку, которую когда-то сочинил для Касс, чтобы развеселить ее:
— Что тебе сказал тот человек? — раздался из тьмы голос Лидии. — Тот, в полиции. — Она приподнялась на локте, всколыхнув матрас, и уставилась на меня. В призрачном свете из окна ее глаза светились. — Почему он не хотел, чтобы я слышала?
— Он рассказал о вашем сюрпризе, — ответил я, — о котором она просила мне не говорить. Ты была права: я удивлен.
Она ничего не ответила, только, кажется, сердито вздохнула и снова уронила голову на подушку.
— Скорее всего, мы не знаем, кто отец? — Я хорошо представлял его, такую же потерянную душу, как наша дочь; скорее всего, какой-нибудь прыщавый молодой ученый, изнуренный амбициями и лихорадочным добыванием бесполезных фактов; интересно, знает ли он, что чуть было не воспроизвел себя? — Сейчас, конечно, уже все равно.
Утром моря не оказалось, только бледно-золотое сияние протянулось до горизонта. Лидия лежала в постели спиной ко мне и молчала, хотя я знал, что она не спит; я прокрался вниз по лестнице, почему-то ощущая себя убийцей, бегущим с места преступления. Великолепный день: солнце, запах моря и тому подобное. Я шел по улицам в утренней тишине и чувствовал, что шагаю по ее стопам; раньше она жила во мне, теперь я жил ею. Поднялся к старой церкви на утесе в самом конце гавани, спотыкаясь о камни, отполированные ногами поколений верующих, словно взбирался на Голгофу. Храм построили тамплиеры на месте римского святилища Венеры — да, я купил путеводитель. Здесь Касс и совершила свое последнее действо. На паперти между плитами забилось конфетти. Внутри было довольно скромно. В боковой часовне висела Мадонна, предположительно кисти Джентилески, — отца, а не беспутной дочери, — потемневшая, плохо освещенная и нуждающаяся в реставрации, но гений мастера все равно был очевиден. В массивном черном стальном подсвечнике, на котором висела жестяная коробка для пожертвований, горели свечи, а на плитах перед пустым алтарем стоял большой горшок с пахучими цветами. Появился священник и сразу понял, кто я. Он был приземистым, темнокожим и лысым. Пастор не знал по-английски ни единого слова, я — немногим больше по-итальянски, тем не менее он самозабвенно болтал, причудливо жестикулируя руками и головой. Он провел меня через сводчатую дверь сбоку алтаря к маленькой каменной беседке, нависшей над скалами и пенящимся морем, куда по традиции, говорит мой красивый путеводитель, приходят после свадебной церемонии новобрачные, и невеста бросает букет в жертву кипящим далеко внизу волнам. С моря вдоль скалы дул легкий ветерок; я подставил лицо этому свежему сквозняку и закрыл глаза. Сокрушенных сердцем исцеляет Он, врачует скорби их, говорит Давид в псалмах, но он ошибается, этот Давид. Священник показывал мне место, где Касс, видимо, вскарабкалась на каменный парапет и бросилась в воздух, пронизанный морской солью, он даже изобразил, как все произошло, имитируя ее действия с ловкостью горного козла, и не переставал улыбаться и кивать, словно описывал какую-нибудь безрассудно-смелую выходку, скажем, прыжок в воду ласточкой самого Джорджа Гордона. Я нашел осколок, недавно отлетевший от парапета, сжал в ладони тяжелый острый камень и наконец-то заплакал, беспомощно провалившись в неожиданно пустую глубину самого себя, а старый священник похлопывал меня по плечу и бормотал что-то похожее на мягкие нестрогие упреки.