Я ожидал увидеть Бориса Евгеньевича омраченным, с печатью усталости и страдания на челе. У него же был до обидного благополучный вид: торжественно сияющая лысина, привычная кроткая голубизна глаз и некая сосредоточенная важность в морщинах, важность уважающего себя человека.
Все, что мне говорил ректор, я добросовестно изложил, не упустил ничего, беспристрастно обрисовал неизбежные последствия: торжество Пискарева и Зеневича вместо их поражения, неприглядное положение самого Бориса Евгеньевича. Он внимательно меня выслушал и равнодушно обронил:
— Что ж… Скорей всего так и получится.
А я-то ждал резких, до негодования возражений, мол, не так-то легко меня опрокинуть. Спокойно соглашается — будет бит, — словно речь идет об очередном эксперименте, на желаемый результат которого рассчитывать не приходится.
— Получится-то некрасиво — вас выкупают в вонючих помоях! — возмутился я.
Он усмехнулся.
— А вы думали, что я жду оваций и триумфа?
— Тогда мне и совсем непонятно. Странное стремление — быть выкупанным в нечистотах.
— Оно обещает очищение от скверны, мой мальчик.
— Каким же образом?
— Меня могут втоптать в грязь, но не мое слово. Как только снова Пискарев с Зеневичем примутся за прежнее — а они иначе не смогут существовать! — так все вспомнят, что было о них сказано. Мое слово будет висеть над ними дамокловым мечом. А ради этого стоит рисковать.
— Собой?..
— Разве я кого-то другого подставляю вместо себя?
— Да. Только не вместо, а вместе с собой.
Борис Евгеньевич искоса внимательно-внимательно оглядел меня своим голубым взором.
— Вы боитесь за себя, мой мальчик?
— Боюсь, Борис Евгеньевич! И за себя, и за всех сотрудников лаборатории. Нам не дадут ни жить, ни работать. И вы это знаете!
— Знаю, что у вас могут быть неприятности. Знаю, что вы, Павел, достаточно крепкий человек, чтоб мужественно их перенести. Знаю, наконец, что все дело времени — убить навсегда ни вас, ни меня пискаревы не способны.
На минуту я подавленно замолчал. Не мог же я открыться Борису Евгеньевичу, что именно сейчас меня легко можно если не убить, то навсегда изуродовать: лиши последнего убежища, оторви от тех, с кем еще связан, останусь совсем один, без места на земле. Дело времени… А время-то смыкается над моей головой!
— Много ли изменили мир подвижники?.. Это ваши слова! — напомнил я.
Он не сразу, задумчиво ответил:
— Кто знает, что стало бы с нашим миром, если б возмущенные молчали?
— Недавно я видел мальчишку-отцеубийцу… Вы, наверное, слышали о нем…
— Слышал… Какое отношение имеет к нам этот случай?
— Пример жертвенности, Борис Евгеньевич. Мальчишка решил очистить от скверны семью. И что?.. Сделал еще сквернее. Мать, столько терпевшая от пьяницы мужа, теперь неизлечимо травмирована на всю жизнь, сам мальчишка попадет в колонию для малолетних преступников, кто знает, каким он оттуда выйдет.
— Вы хотите сказать, никакой жертвенностью людей умнее и чище не сделаешь?
— Вот именно!
— Что-то вы стали дурно думать о людях, мой мальчик.
— Дурно?.. Нет! Я лишь просто перестал уверять себя, что готов умереть от любви к ним.
— Вот как! А можно ли жить среди людей, не любя их?
— Лучше спросите, можно ли вообще любить людей. Людей! Некую массу! В нашем городе пятьсот тысяч жителей, и если я вам скажу, что люблю их, то это будет несусветная ложь. Невозможно любить такое количество. А тем более четыре миллиарда на планете. Кто кричит о столь масштабной любви, тот сверхсамовлюбленный идиот, считающий, что ему все по плечу, даже объять необъятное.
У Бориса Евгеньевича сразу осунулось лицо, запали глаза, стали жесткими морщины. Он долго разглядывал меня исподлобья, наконец заговорил, и голос его был чужой, черствый:
— Логически вы, пожалуй, и правы. Да, нельзя объять необъятное. Но столь убийственно трезвая логика может прийти в голову или уставшему от жизни человеку, или… или бездушному! А так как вам еще не исполнилось и тридцати, то устать от жизни вы вряд ли могли. Как ни прискорбно, я должен сделать для себя вывод…
Впервые за все многолетнее наше знакомство я услышал от Бориса Евгеньевича столь жестокое по своему адресу. И от отчаяния с вызовом и раздражением я заговорил:
— Жаль, что вы сами не заметили, приходится уверять: эта трезвая логика мне нелегко далась, прежде я переболел, и сильно!..
— За кого? За самого себя или за других?
— Да можно ли болеть за себя одного, всегда же с кем-то связан в один узел!
— Можно! — отчеканил Борис Евгеньевич. — И вы это делаете сейчас. Не мой будущий позор вас тревожит, не судьба товарищей по работе — вы сами, ваше личное спокойствие, ваше благополучие!