Выбрать главу

Потом он сказал, что мою часть диптиха он уничтожил. Я кивнула. Потому что на моей части главным все-таки был Персик, рисующий Крошку Мю. И там он был прекрасен, как эльф.

Каждый человек имеет право пребывать в иллюзии, что он не меняется.

Я сказала, что я поеду, но завтра привезу ему денег.

Он сказал: «Не надо».

Он сказал: «Я хочу сделать тебе подарок».

Он принес свою картину «Девочка с Персиком».

Какая прекрасная была эта девочка. Ее глаза были полны решимости!

Мне тоже захотелось ему что-то подарить.

Я порылась в сумке и нашла только ракушку.

Персик прижал ракушку к уху.

Это было кошмарное зрелище. Я сказала: «Мы купим тебе слуховой аппарат».

А он сказал: «Море шумит».

Он стоял и улыбался дебильной улыбкой эльфа.

Я взяла картину и пошла. Потому что у человека нельзя отнять иллюзий. Потому что иллюзии являются единственным двигателем души.

Персик вышел меня проводить, потому что лил дождь, а он выскочил с зонтом (это было очень по-английски).

Больше я в эту сторожку не возвращалась, потому что было не к кому.

Когда я подъезжала к городу, мне позвонил иллюзионист.

Он огорченно сказал, что зря я все перебила. Особенно монитор. Потому что в него влезть я бы все равно не смогла. Потому что он двенадцатидюймовый.

Я приехала к Анне и попросилась в людскую. Она сказала, что там вообще-то хозблок с сушилкой. Я сказала, что сойдет.

Я проработала всю ночь.

Я закрасила лампочку в клетке. Я заклеила фон фольгой, и это было похоже на зеркало. Я вклеила красное сердце, газеты, стразы, перья.

И я закрасила название.

Я дала этой картине другое название, Доктор.

Никто, кроме Вас, Доктор, не знает, что такое подлинное одиночество.

Даже мы по сравнению с Вами – глупые абитуриенты.

Эту картину я могу подарить только Вам. Потому что Вы не помните, как прошла эта жизнь. А я напомню.

Я напомню, как лил дождь, а Персик метался вокруг машины с зонтом, пытаясь прикрыть холст. А мимо проехала «Газель» и уделала нас талым снегом.

Я жестами спросила у Персика: «У меня лицо чистое?»

А он ответил: «Чистое. Все волосы – в говне, а лицо – чистое. Просто удивительно».

И мы смеялись как подорванные.

Как будто у нас не было крестов на ладонях.

Мы беспечные, бесполезные, счастливые, потому что мы не боимся одиночества.

Доктор! Вы можете проснуться завтра утром и не вспомнить меня.

И Персика. Как будто нас у Вас никогда не было.

И ни капли о нас не пожалеть.

Я знаю, на медицинском языке это называется тотальная прогрессирующая амнезия. Мне об этом рассказывал другой доктор.

Но на самом деле это идеальная формула одиночества и пофигизма в одном флаконе.

Потому что каждый день можно начинать заново в абсолютной свободе от вчерашних страхов.

Поэтому забирайте картину.

Она теперь называется «Жизнь не удалась, и х… с ним».

Завтра я опять напишу это письмо и принесу его Вам.

Ждите меня у запасного выхода. Пусть Вас не смущает, что он заперт на замок.

Потому что меня это не останавливает.

Я буду в пачке, куртке и джинсах.

Меня зовут Крошка Мю.

Глория Му

Жонглеры

я в проезжающем трамвае

себя увидел

счастливый путь – машу рукой

не надо слез и оправданий

прощай родной

А. М.

Выбиралась из Москвы, как муха из сметаны, – нет, мне не было вкусно, безнадежно мне было, беспросветно и тошно.

Досадные мелочи, крупные неприятности, внезапная работа – никто, никто не хотел меня отпускать, даже те, кому я ну совсем не могла пригодиться.

Последние сутки вязкого кошмара – восемнадцать часов монтажа в одном из самых толстосумых московских клубов, ночь работы – праздник, который всегда, римские каникулы, блестящие от масла красотки, картонные улыбки цирковых, утомленные роскошью гости…

«А что сейчас будет? Фейерверк? Ну на́, выпей с нами!» Нет, никакой из меня холуй, польский гонор толкает под локоть – выплеснуть виски в лицо, а в голове вертится инструкция для службы безопасности клуба: с гостями обращаемся бережно, бережно с гостями обращаемся… Я медленно выдыхаю сквозь стиснутые зубы, улыбаюсь, отрицательно качаю головой, легко пробегаю пальцами по клавишам пульта – и вокруг райской птицы, поющей на сцене, расцветают фонтаны искр.

А в шесть утра я выныриваю из-под земли на Курском вокзале, который бьет в лицо меня – распяленной пятерней вони.

Они кажутся особенно некрасивыми сейчас, серым утром, – серые, угрюмые, навсегда усталые лица, скверная одежда, скверные манеры, скверный, невыносимый, оглоушивающий запах толпы, тяжелый ее гул.

И я успокаиваю себя, как нервную лошадь, – ну-ну, девочка моя, это всего лишь люди.

Закогтив билет, уношусь дальше в день – обычная суета перед отъездом, звонки, извинения, ненужные подарки забытым людям, кошка, сбившаяся маленьким злобным комком на ворохе моей одежды, отчаянно някающая мне розовой акульей пастью с крошечными острыми зубами.

Я беру ее в руки, чернокурую бестию, прижимаю к себе мою недобрую девочку, но нет, обещания лживы и бесполезны, для нее завтра – не существует, скоро – пустой звук.

Вечер. Ночь.

Мой братец, похожий на гнома-переростка, на бородатый пельмень, на добродушного громилу из злого мультика, на дикого кабана-оборотня, на…

Отсутствие сна играет со мной злую шутку, превращает реальность в хрупкое кружево театральной декорации, окружающих – в персонажей комиксов.

Брат провожает меня в недлинное, запоздалое путешествие. Перекладывает рюкзак из одной руки в другую. Поглаживает мимолетно по плечам. Беспокоится.

Из подсвеченной синим, дымной, просторной полумглы выползает поезд, раскладывает на перроне плотные желтые квадратики света из окон.

Поезд тоже выглядит бутафорским – густо и грустно вздыхает, вздрагивая облезлыми боками, словно сделанными из тонкой, непрочной фанеры, ветхий, грязный и разве что не перехваченный скотчем.

Проводницы под стать, в свете фонарей – синюшно-бледные, в свете вагонных ламп – восковые, отечные, с глухими темными подглазьями, словно истасканные, истосковавшиеся, безобидные от бессилия упырицы.

Я еду в плацкарте – других билетов «сегодня – на сегодня» не было. Мы проходим в вагон, пусто, пусто, тусклый свет ложится копотью на лица, на стекла окон, и только впереди яркой нотой – дребезжащий, скандальный визг. Старушечий голос мечется в тесной коробке, бьется бражником в стены, ему вторит разбитый, пьяненький тенорок, и хрипло ухают матерные басы – ругаются трое.

– Кажись, у тебя в купе. Ну ты везун. – Брат кидает мне рюкзак, протискивается вперед. Воин, защитник, а как же. – Так, я не по́эл, шо за дела?

– Ты чё погнал? Ты ктобляваще? – вскидывается лысый, испитой, измятый бас.

– Сядь. – Брат несильно толкает его в грудь, и тот плюхается на полку. Сидит тихо.

Связываться с моим братом не стоит – это сразу понятно. Есть такое украинское слово – «кремезный». На русский его сложно перевести. Крепкий, плотный, коренастый, сильный, кряжистый – вот это все вместе и есть «кремезный». Мой брат как раз такой – не с кубиками на животе, а с валиками на боках, как немолодой злодей из американской глубинки в фильмах класса «Г», из тех злодеев, что, круша мебель, вышвыривают друг друга из бара, а после удара табуреткой по черепу трясут брылями, роняя слюни, поднимаются и, покачиваясь, снова лезут в драку.

– Бабусю, чи вас эта быдлота обижает? – Брат переходит на суржик только в двух случаях – когда прикидывается «безвинным страдальцем, терпящим от любви» перед своей красавицей-женой, или когда собирается конкретно на кого-то наехать.

– Ой, сы́ночка, так это ж пьянь, пьянь окаянная, и как таких только в паровоз пускают, я удивляюсь! Уж ты наведи порядок… Ты мужчина военный, я вижу… – Старушка придирчиво осматривает братца – ботинки-милитари, зеленые штанцы фасона вьетнамитской войны, натовский свитер, короткий рыжевато-седой бобрик – золото с серебром. – А это ж пьянь! Пьянь подзаборная, тьфу! – Высунувшись из-за браткиного плеча, словно из-за дерева, картинно плюет в обидчиков. – Пьянь! И пьянью погоняет! А еще кота втащили! Я грю – животную в багаж! Животную в багаж! Так положено! А они меня – по матушке, меня, пожилую женщину. Ну, ништо, нашлась на вас управа! – кивает, чинно поджав сухие губы.