Офицеры шумно расходились. Нет, не зря приходили они в эту каюту, военно— морской мудростью пропитана она. «Драка со львами» — это не намек, это прямое указание: сиди тихо, не обсуждай приказы командования.
Прошло несколько дней, улеглись волнения, и в какой— то день апреля Олег понял, что не такой уж он плохой человек, на линкоре ведь все признают его хорошим. Лейтенанту Манцеву старпом разрешил готовиться к экзаменам на право самостоятельного несения ходовой вахты, а это значит, что он уже «зрелый, опытный» офицер. В штаб пошло представление, третья звездочка скоро появится на погонах. В каюту к нему стал захаживать замполит дивизиона, старший лейтенант Колюшиин, рассказывал о себе, о линкоре, на котором начал служить матросом в предвоенное время.
И пришла уверенность, что ему, Олегу Манцеву, кое— что разрешено сверх разрешенного. И не в том дело, что Милютин или Байков станут чаще увольнять его на берег. Нет. Лейтенант, за стрельбу получивший благодарность командующего флотом, не просто лейтенант и управляющий огнем, не только командир батареи. Над ним простерлось адмиральское благословение. К его словам теперь отнесутся со вниманием, на него ныне не цыкнешь, как на салажонка. Юрии Иванович Милютин такому лейтенанту не воткнет походя пять суток ареста при каюте.
В таком вот размягченном состоянии и дал Олег Манцев 10 апреля опрометчивое обещание стать командиром лучшего подразделения на корабле.
В этот день его вызвали в боевую рубку, к заместителю командира корабля по политчасти капитану 2 ранга Лукьянову. Олег Манцев ужом выскользнул из КДП, скатился по трапам вниз, вошел в полусумрак и духоту боевой рубки.
Придав себе положение «смирно», Лукьянов с легким раздражением сказал, что он недоволен командиром батареи, которая имеет все возможности стать передовым подразделением не только в боевой части. Она обязана быть примером всему линкору. Командир батареи — грамотный специалист и достаточно опытный офицер, что подтверждено последней стрельбой. Личный состав батареи по уровню грамотности превосходит всех, у некоторых матросов есть даже 9 классов образования, батарея сделала определенные сдвиги в боевой подготовке, подчеркнул замполит, но резервы еще не исчерпаны, дисциплина же хромает.
Лукьянов говорил тусклым, ровным голосом. Первые месяцы службы Манцев старался избегать замполита, уклонялся от надоедливых проповедей. Но понял вскоре, поразмыслив, что сухость Лукьянова, чрезвычайно упрощая отношения («Я капитан 2 ранга, ты лейтенант, изволь подчиняться!..»), делает встречи с ним полезными. Надо только говорить с замполитом на его языке.
Колюшин стоял тут же, справа от Лукьянова, в изжеванном кителе, моргал рыжими ресницами, делал страшные глаза, призывая к железному повиновению. И Валерьянов здесь, и комсорг линкора, и командир невдалеке, на ходовом мостике. Все ожидают от Манцева точного и ясного ответа.
— Товарищ капитан 2 ранга! Даю слово офицера и комсомольца, что ко Дню флота 5— я батарея станет лучшим подразделением корабля!
Капитан 2 ранга Лукьянов протянул ему руку. Олег пожал ее.
Все видели, все слышали. И командир слышал. При выходе из рубки Манцев едва не столкнулся с ним. Веселенькое любопытство было в глазах командира линкора, и в любопытстве сквозило уважение к безумному порыву недотепы, и то, что он, Манцев — недотепа, это тоже прочитал Олег в его взгляде.
Именно этот взгляд побудил Олега Манцева дать клятву самому себе: батарея станет лучшей! И пусть на корабле есть офицеры, прославленные газетами и уважаемые матросами. Пусть! Лучшим подразделением линкора будет не дальномерная команда, не котельная группа, не 4— я башня, а 5— я батарея! Она и только она!
Два праздника прошли (23 февраля и 1 Мая), а капитан-лейтенанту Болдыреву Всеволоду Всеволодовичу очередное воинское звание — капитан 3 ранга — так и не было присвоено.
Могла произойти обычная канцелярская путаница. Могли затеряться документы на присвоение. Штаб флота мог попридержать их. чтоб к выгоде своей улучшить или ухудшить какие— нибудь цифры в отчетах.
Но могло случиться и худшее. Капитан 3 ранга — это уже старший офицерский состав. В Москве изучают его прошлое, в котором он, нынешний, выражается. И в прошлое не запрещено вклеивать страницы — как свеженаписанные, так и вроде бы затерявшиеся.
Он вспомнил свою жизнь, анкетную и неанкетную, корабельную и некорабельную, год за годом. Отец, командированный в Среднюю Азию на строительство канала, умер от укуса фаланги, во вредителях не значился, в передовиках не числился. Неуемный темперамент матери бросал ее от одного краскома к другому, пока бабка не забрала внука, отторгнув его от запахов конюшни, от папиросного смрада в комнатах женсовета.
Стоп. Старуха — то ли бестужевка, то ли смолянка — знала французский язык, до последних дней своих боготворила тщедушного старичка, похожего на оперного мсье Трике. Умерла старуха, сгинул и мсье, остался французский язык. Старуха — это от детских впечатлений, взрослым уже, курсантом, Всеволод бабку вспоминал иной — красивой, язвительной женщиной, умеющей жить хорошо, с хохотом. А всего— то — прачка (так уж сложилась судьба), и особое, ей одной понятное наслаждение доставляла карикатура из дореволюционного «Сатирикона», кажется. Бабка надрывалась от смеха, рассматривая двух прачек над корытами с мыльной пеной, пояснение внизу: «Вот стану графиней, буду стирать только на себя!» От злобы на туркменский канал, от ненависти к невестке и обучила она внука языку. И судьба подшутила: в первой анкете Всеволод постеснялся заявить о знании чужого языка, чужой культуры, а там уж, когда анкеты заполнялись по три— четыре в год, противоречить первой было нельзя. Так уж вообще складывалось, что говорить и писать правду о себе, о родителях не представлялось нужным, стало необязательным. Отец? Погиб на строительстве. (Укус фаланги на фоне грандиозных катаклизмов эпохи выглядел бы издевательством.) Мать? Умерла от болезни. (Заражение крови от самодельного аборта к добродетелям не отнесешь.) Бабка? Инфаркт. (Тогда писали: «разрыв сердца».)
До войны все гладко, после нее тоже. Моторист— рулевой на катере, Сталинград, светлые — от пожаров — ночи и дымные дни, медаль, ордена, ранения — бумажечка к бумажечке подшита в личном деле, печати, штампы, подписи, даты. Баку, зачисление в училище, старшина роты — полная ясность, номера и даты приказов подогнаны друг к другу без люфта, как снаряд к нарезам ствола, ни один день его жизни не выпал из поля зрения штабов. И ни одного словечка вредящего — ни в разговорах с однокашниками, ни на собраниях. Не зазывал и не подвывал на разных там массовых мероприятиях, речи только по существу, по делу. В 1947 году — выпуск. Бакинский период жизни можно считать благополучно завершенным. Женщины? И тут полный ажур. Знакомился с теми, кто не испытывал желания показываться на танцульках в училище. Правда, случился один малоприятный эпизод. Девчонку по рекомендации райкома послали обслуживать свиту Багирова. Она рассказывала страшные вещи, пришлось потихоньку отвалить, позабыть девочку, а как хороша была, какая чистота, как страдалось от этой чистоты, потому что не верилось, что может такая голубизна существовать незаплеванной… С той свитой покончено, в центральных газетах еще нет, но уже всполошились многие, бегают по кораблю с «Бакинским рабочим». Ни разу в Баку с той поры не приезжал, адреса своего никому не давал. С лупой рассматривай каждый дециметр бакинских мостовых — все следы его давно затерты. Училищная характеристика — лучше не придумаешь. «Обладает отчетливо выраженными командными качествами…» И ночь помнится, святая для него бакинская ночь.