Услышав о старпоме, лейтенант.обеими руками вцепился в поручни на рубке, медленно повернулся, как— то дико, затравленно глянул исподлобья на Болдырева… На лице его отразились все степени страха — от легкого испуга до всепроникающего оцепенения. И Болдырев понял, что лейтенант затуркан и забит разносами старпома, комдива и командира БЧ, что любой — любой! — разговор со старпомом ему в великую тягость, что отработка повседневной службы, которой занят сейчас «Нахимов», смотры и осмотры, замечания, выговоры и аресты при каюте — все, что составляет будни крейсера, на котором флаг поднят всего полгода назад, не обожгло и не закалило сырого лейтенанта, не превратило его в стойкого жизнелюбца, довольного тем, что и сегодня его (ха-ха!) не сняли с вахты, не сделало из него неприступного человека, такого, как Болдырев, а измочалило настолько, что он потерял волю, характер, веру. Болдырев молча (при матросах все— таки!) повернулся на каблуках, дошел до расписания рейсов, в котором, конечно, не обнаружил для себя ничего нового, тем же неторопливым шагом добрался до кафе на стенке, потребовал стакан чая, булочку и выпил чай, держа стакан двумя пальцами, от себя подальше, стараясь даже рукавом тужурки не касаться буфетной стойки презираемого им заведения, куда перед обедом забегали мичмана и главстаршины обеих бригад. На линкор он прибыл в 08.47 и, смотря в переносье старпома, четко доложил об опоздании, на что Юрий Иванович Милютин задумчиво промолвил, что, право, не заметил отсутствия капитан-лейтенанта Болдырева, ибо полагал и сейчас полагает: увольняться ведь Болдырев хотел в следующую субботу? Болдырев радостно сообразил, что берег ему воспрещен на ближайшие десять дней. Так, только так следовало понимать старпома. Прошла неделя, другая, третья, а он не сходил с корабля. Ему вспоминался лейтенант. Есть друзья на «Нахимове», им рассказать — они внушат недоумку, что исполнять просьбы капитан-лейтенанта Болдырева повелевает ему не устав, а великое братство офицеров плавсостава. Но текли дни, и Всеволод Болдырев, всегда пристально за собой наблюдавший, с удивлением обнаружил, что презрение к лейтенанту понемногу улетучивается, что он уже немножечко жалеет лейтенанта. Да и как не посочувствовать бедолаге: старпом на «Нахимове» крикливый и глупый, командир чванливый, команда сплошь неопытная, флаг на крейсере поднят всего полгода назад, матросы еще не научились разбегаться по боевым постам, матросы на большее пока и не тянут, поэтому и дерет начальство семь шкур с лейтенантов. В кают— компании обеденные столы дивизионов расставлены так, что Болдырев мог видеть спину и затылок Манцева. Командир 5-й батареи, по наблюдениям Болдырева, был языкаст и находчив, разительно отличался от лейтенанта с катера, но и его, Манцева, стал жалеть Болдырев, и небеспричинно, потому что знал будущие Манцева. По команде Болдырева зенитная артиллерия линкора забрасывала в небо столько снарядов, что ими, как тучами, можно было закрыть солнце. Когда на утреннем построении капитан-лейтенант Болдырев шел вдоль строя дивизиона, у матросов замирало дыхание, а офицеры опускали глаза. Жалость к лейтенанту уже не удивляла его. Болдырев понял, что не лейтенанта жалеет он, а самого себя, потому что он, Болдырев, такой же растерянный, напуганный и безвольный человек, что сейчас он осознает то, что ощутил не так уж давно, месяца два или три назад. Все пошло от обычного дежурства по кораблю в январе. Заступил на дежурство подавленным, дела в дивизионе были так плохи, что дальше некуда. В батареях и группе управления — склоки, ссоры, мичмана и главстаршины бегают в каюту комдива с жалобами друг на друга, офицеры надорвали глотки, наводя порядки в кубриках и на боевых постах, и тут уж не до правильной установки скорости цели на зенитных автоматах. И стрелять стали плохо. В пикирующую мишень попали, «колбасу» поразили, но опытному глазу видно: случайность! В Черным море до сих пор нередки встречи с плавающими минами, стрельба по ним всегда на линкоре была приятным развлечением, но вот в декабре по такой мине пять минут лупили автоматы на крыше 4-й башни — и не взорвали, притопили всего лишь… Нет, так дальше служить нельзя! Надо что-то делать! Той ночью все открылось. В рубке дежурного офицера листал он книги, журналы, перечитывал старые рапорты, отчеты, сводки, ведомости, и в руки попалась «Разносная книга приказов». Как только в ней появлялся новый приказ, вестовой старпома обегал с книгою каюты офицеров, под приказами расписывались, и Болдырев увидел свою подпись под текстом, который тогда еще, более года назад, возбудил в нем недоверие. Выдержка из приказа командующего эскадрой: на берег увольнять только дисциплинированных матросов и старшин срочной службы, увольнение их считать как поощрение за примерное исполнение обязанностей. Он задумался. Впрочем, он и раньше думал о странном приказе этом. А сейчас убедился, что не один он думал. На полях текста кто-то даже осмелился слабым нажатием карандаша вывести какие— то буквы и цифры. Лупа, найденная в столе, позволила разглядеть и расшифровать, безвестный комментатор текста приводил статьи уставов, нарушенные приказом, отсылал к разъяснению Главного военного прокурора, опубликованному в «Красной Звезде». Болдырев — та ночь все еще длилась — просмотрел в своей каюте все дивизионные книги увольнений. И выяснил, что не самые лучшие увольнялись на берег, барказы высаживали на Угольной и Минной отнюдь не тех, кто быстрее всех прибегал по тревоге на посты или точнее всех наводил на цель стволы автоматов и орудий. Увольнение стало редкостью, лакомством, а деликатесы всегда достаются не всем, а только избранным, само собой образовалось привилегированное меньшинство: писари, старослужащие командиры боевых расчетов, вестовые, комсорги и просто ловкачи, прикрепившие себя к каким— то нематросским делам в береговых конторах, делающие какие— то стенды в Доме офицеров, какие— то плакаты на Матросском бульваре. И уж совсем гадко: на берег постоянно ходят нештатные корреспонденты «Флага Родины», относят в редакцию заметки, статеечки. («На нашем корабле с успехом прошло выступление ансамбля песни и танца, военные моряки аплодисментами провожали полюбившихся им артистов».) За берег эта кучка держалась крепко, старалась угодить «корешам», которых на берег не пускали, относила в починку часы, отправляла телеграммы. Гнусность какая— то. Гнойник. И вскрыть его проще простого: сделать увольнение нормой, грубой ежедневной пищей, а не лакомством, отпускать на берег не двадцать человек, а восемьдесят. И сразу исчезнет, растворится в общей матросской массе эта кучка избранных. Их— то, избранных, и били однажды в кубрике. Ночь прошла. Но три месяца еще Болдырев размышлял: увольнять или не увольнять? Он думал, зная, что многие сейчас думают — и на линкорах, и на крейсерах. Сам адмирал Немченко приказал: «Думать!» А над Северной бухтой, над кораблями эскадры висело: «Увольнение — мера поощрения!» Матросов.можно не наказывать, их просто лишали берега — и многие командиры башен, батарей и групп рапортовали о высокой дисциплине, поощряясь за успехи в воспитании. И многим матросам система эта, как ни странно, пришлась но нраву. Она оправдывала их нерадивость, она делала их невосприимчивыми к наказаниям. — Плохо стреляем, плохо! — возмутился в феврале Болдырев, созвав своих офицеров. Пожалуй, он стал бы увольнять на берег не двадцать, а восемьдесят матросов — в конце февраля или в марте. Если б не срочный выезд в Симферополь за матросами, попавшими там на гауптвахту. Надо бы отправить за ними командира 9-й батареи, это его подчиненные напились, едва начав отпуск, и не ехать самому. Надо бы! Но кто мог предугадать, кто?.. Зашел в военкомат, а там ему папку вручили: ваш, севастопольский офицер, оставил, передайте ему, очень просим… Он взял, обещал передать, надеялся, что сама папка подскажет фамилию и должность владельца. Каюты на линкоре ключом изнутри не закрываются, ни одна, таков корабельный порядок, таковы линкоровские традиции. Болдырев, начав читать бумаги в папке, встал, порылся по ящикам, нашел ключ и двумя поворотами его изолировал себя от корабля, эскадры, флота и всей страны. Папка вобрала в себя документы о жизни заведующего баней No 3 Цымбалюка Петра Григорьевича, и документы связывала не хронология, а мысль того, кто в определенном порядке приложил справку к справке, квитанцию к письму, статью к странице, вырванной из книги, а страницу — к машинописному тексту комментариев, и мысль составителя необычного сборника притягивала и отпугивала, забавляла и отвращала. Петр (в некоторых документах — Петро) Цымбалюк, мужчина 38 лет, родившийся в селе Новогеоргиевском, Кировоградской области, был «брошен» на баню после очередной смены лиц в руководстве городским хозяйством. Карусель сделала полный круг, сидевшие на буланых коняшках товарищи перебрались на караковых жеребчиков, и карусель завертелась на прежних оборотах. Кто-то вынужден был перебазироваться на другие игрища, на менее впечатляющие аттракционы, не столь доходные. Чья— то неразумная воля определила Цымбалюка на баню, карусель поскрипывала, неся на себе разгоряченных всадников. Цымбалюк ничем не отличался в ту пору от них. Первым у себя в бане подписывался на заем в размере двухмесячного оклада, рапортовал о трудовых достижениях, голосовал за письма— обязательства товарищу Сталину, говорил что положено на собраниях. Баня — учреждение, предназначенное для массового обмыва граждан обоего пола, существуют также индивидуальные места — ванны, кабинки с душем. Хозрасчет в бане Цымбалюк понимал просто: отдай то, что взял ты у государства, да прибавь немного. Был он человеком наблюдательным, сметливым. Жил невдалеке от рынка, видел, что продают— покупают, самолично сдавал инкассатору дневную выручку. И вдруг вознамерился пополнить городскую казну внеплановыми поступлениями. Баня No 3, как и все бани, ремонтировалась в летние месяцы, Цымбалюк же обнаружил, что летом в его бане моются чаще, чем зимой: рядом вокзал, а в километре восточнее расположены комбинаты с сезонным характером работы, фрукты и овощи зимой туда на переработку не поступали. Кроме того, баня при Цымбалюке стала пользоваться известностью, Петр Григорьевич каким— то путем договорился с проводниками минских и киевских поездов, получал от них березовые веники, остродефицитные в Крыму, и веники ввел в банный обиход, что немало способствовало популярности заведения. Итак, Цымбалюк отправил в горкомхоз письмо, копию того, что было им отослано банно— прачечному тресту, письмо датировалось: май, число 25— е, год 1951— й. Ни словечка о вениках, упомянуты общежития фабрик и комбинатов, основных поставщиков обмываемых тел, сказано о вокзале, где грязь непролазная, подсчитан экономический эффект от переноса сроков ремонта — 32 тысячи рублей без малого, точнее — 31 979 руб. 57 коп. На оба письма была наложена одна и та же резолюция: «Отказать ввиду нарушения». Что именно Цымбалюк нарушил, никому ведомо не было. Какого— либо решения, оформленного приказом, о сроках текущих ремонтов банных учреждений не существовало. Правда, юрисконсульт Аранович утверждал, что некое постановление имело место, появилось оно вскоре после крымского землетрясения. Однако текстуально оно в папке не фигурировало. Зато существовала очевидность, подкрепленная неоспоримым фактом: во всех банях, кроме цымбалюковой, ремонты были выгодны летом. Цымбалюк написал еще раз, докладная записка пошла в горсовет. Резолюция гласила: товарищам таким— то и таким— то — разобраться! Эта резолюция открывала новые главы в жизнеописании, жанрово иные, они стали походить на оперсводки, процессуальные акты и бытовые анекдоты. «Разобраться» коммунальники поняли в единственно правильном смысле. Горсовет получил акт ревизии, проведенной в бане No 3. Из акта следовало, что заведующий баней Цымбалюк П. Г. нарушает финансовую дисциплину, в быту нескромен, является взяточником и расхитителем. Приведенные комиссией факты выглядели убедительно, некоторые из них казались устрашающими. Так, установлено было, что некоторая категория лиц баней пользуется бесплатно, причем лица эти сидят в парилке много больше положенного времени. В нравственном падении своем Цымбалюк П. Г. докатился до того, что держал в вверенной ему бане персональную шайку. Наконец, он заставлял продавщицу ларька при бане продавать мыло «Кармен» по завышенной цене, чтобы присвоить себе часть выручки. Цымбалюка познакомили с актом ревизии. Видимо, он ахнул. Засел за ответ. Стал собирать нужные справки. Акту ревизии ход не давали. Бездействием своим руководство давало Цымбалюку понять, что не отрицание вины, а, наоборот, признание ее спасет заведующего. Месяц спустя Цымбалюк дал объяснения. Да, кое— кто мылся в бане бесплатно. Те самые железнодорожники, которые снабжали баню вениками, теми вениками, что увеличивали прибыль. Да, сидели, засиживались и залеживались они в парилке. Но время пребывания гражданина в парилке существующими правилами и инструкциями не нормировано. Есть некий срок, устанавливает его сама природа, зависит этот срок от пола, возраста, привычек моющихся, степени загрязненности кожи и так далее. Что касается персональной шайки, то здесь объяснения Цымбалюка становились сбивчивыми, наводили на тягостные подозрения. Признаваясь в том, что личная шайка его действительно хранится в кабинете, заведующий ссылался на эпизод многолетней давности, утверждал, что в октябре 1943 года его, партизана, послали в город на связь с подпольной организацией. Схваченный полевой жандармерией, жестоко допрошенный в гестапо, он был брошен в камеру, куда стекали экскременты. С тех пор, писал Цымбалюк, у него развилось обостренное чувство брезгливости, он, как это известно в городе многим, носовым платком протир