Выбрать главу
ечной болезнью, для синеватых двойняшек, зачатых в блокадном Ленинграде. В редкую для него минуту откровенности он рассказал жене о капитане 1 ранга, о постоянной готовности к бою, о пенсии, о домике, куда долетает шум прибоя. Жена расхохоталась ему в лицо и воскликнула: — Эсеровская программа в действии! В блокаду он служил на «Кирове», командиром башни, и жену нашел на улице, зимой, поднял ее, полумертвой притащил на буксир, который не забывал, который был клочком земли, отданным в аренду другому командиру. Он отогрел незнакомую девушку, откормил ее, вытащил из смерти и братьев ее, которые сейчас прыгали танцовщиками в Мариинке и знать его не хотели. Он и женился на ней, не смея и не желая сближаться с ее родней. Семья была знатная, петербургская, иконостас имен, прославивших русское искусство и юриспруденцию. Когда же миновал блокадный шок, ленинградская студентка увидела себя матерью, осужденной на уход за больными детьми, на сожительство с деревенщиной, бубнящей о призвании спасти флот. «Гуси Рим спасли!» — выкрикнула она в бешенстве. Зубами скрипела, с ног валилась, но университет окончила. А той жизни, о которой грезилось девчонкой, взойти уже не дано было. Сопротивлялась, цеплялась за Ленинград, но врачи постановили: детям — юг. Жилкин выписал из деревни мать, сопящую и гневную старуху. Жена исчезла куда— то на два месяца, сказала, что не может жить рядом с пыхтящей свекровью. Потом она исчезала много раз, и девочки привыкли к исчезновениям матери, к отъездам отца, решив, наверное, что у всех взрослых есть плавучие дома, увозящие их надолго от детей. Куда пропадала жена, с кем встречалась, на что жила — он не спрашивал, боясь точного ответа. От матери он знал, что Евгения изредка появляется в кардиологическом санатории, куда поместили девочек, пылко ласкает их и улетает в неведомые края. Чужая, в сущности, женщина, восстановившая девичью фамилию, одинокая и озябшая, по— своему помогавшая ему выстраивать домик на берегу моря. Во всех анкетах Жилкин писал: «Жена в настоящее время учится в аспирантуре ЛГУ и проживает у брата своего там же, в Ленинграде». Что это было не так — знали и те, кто изучал анкеты, но, видимо, их вполне устраивала такая семейная жизнь. Однажды Евгения возникла в Севастополе, ночью, по— блокадному голодная и худая. И опять Жилкин накормил ее, приодел, пригласил в дом замполита с женой, чтоб утвердить у того мнение о благополучии в семье своей. Жена произвела нужное впечатление на приглашенную в дом образцовую семейную пару, вновь умчалась в неизвестном направлении, не оставив даже записки. Степан Иванович Жилкин утешал себя подсчетами: жене сейчас двадцать восемь, мужики и водка состарят ее, пройдет три— четыре года — и она вернется к девочкам, то есть к нему. А ему исполнилось уже тридцать восемь, ему недавно присвоили капитана 2 ранга, и звание это (так считали многие) было потолком, выше которого не прыгнешь. Путь в штабы преграждало отсутствие академического диплома да резко выраженная неспособность общаться с людьми. Приглашения на семейные праздники сослуживцев он отклонял неизменно, в рот не брал ни капли, курить бросил девять лет назад, в год, когда родились его дочери. Приказ командующего эскадрой о «мере поощрения» Жилкин встретил радостно, ему официально рекомендовали увольнять меньше. На поощрения был он скуп, и приказ эту скупость развил до крохоборства. «Пираты» (им все дозволено!) втихую поговаривали о некоторых вольностях приказа, Жилкин же принял его как призыв к повышению боеготовности: чем меньше матросов на берегу, тем больше их на корабле, и как не понимать это?! Сам он на берег сходил редко, квартира на Большой Морской пустовала, он появлялся в ней тогда, когда узнавал, что жена появилась в санатории. Включал в комнатах свет, сидел, ждал, пилил и вытачивал детальки, предаваясь незаглохшему детскому увлечению, складывал их в самолетики, доставал из шкафа коробку, в которой когда— то лежала кукла, извлекал макет авианосца, на палубе его размещал самолетики. Корабли этого класса охаивались в «Красном флоте», но Жилкин верил: придет время — и Черноморский флот протиснется сквозь Дарданеллы, обоснуется в Средиземном море, вот тогда и понадобятся авианосцы, вот тогда, возможно, и станет контр— адмирал Жилкин командиром первого авианосного соединения. Короткие, раздутые в суставах пальцы его застывали, когда с лестницы доносился шум, когда звонил телефон. Ожидание придавало мыслям разорванность и четкость. Вспоминался март 1943 года, пирушка в гулкой и холодной квартире на Литейном, Евгения Владимировна, утром того дня ставшая Жилкиной, сразу надевшая свадебный подарок, подбитый мехом бушлат. Так было холодно, так продувало, что Жилкину снять шинель, а Евгении бушлат — гибельно было, невозможно, спать поэтому пошли на буксир, а ночного пропуска у Жени не было, пришлось показывать патрулям свидетельство о браке. Свет в каюте горел дежурный, синий, невыключаемый, с тоской и жалостью смотрел Жилкин на Женину худобу, на острые ключицы, на полосы реберных дуг, на грудочки, вдавленные в плоскость и обозначенные коричневыми точками. Ему тогда стало тревожно, ему тогда припомнился третий день перехода в Кронштадт, когда матросы выловили такое же худенькое тело, не прожившее и часа. Зря, быть может, он припоминал тогда, в первую ночь, такое вот — жуткое, оплетенное белыми руками плывущих, гребущих и молящих? Может, от них и девочки зачались подсиненными? (Степан Иванович Жилкин, от матери и штабов прятавший свои беды и несчастья, и от себя самого скрывал невероятное потрясение, испытанное им майским днем 1953 года. Врач санатория сказал ему, что девочки будут здоровыми, они могут выдержать операцию, такие недуги в Москве уже вылечивают. Радость полнейшая охватила Жилкина, и в радости этой он увидел вдруг. пятнышко, набухавшее, наступавшее на радость, оттеснившее ликование. Надрезалась ниточка, связывавшая Жилкина с женщиной, шаги которой могли проскрипеть на песочной аллее санаторного парка, зашелестеть на лестничной площадке севастопольского дома… «Завтра же в Москву!» — заорал Жилкин, а врач пояснил, что лучше уж в следующем году, так надежнее.) Телефонные звонки были редкими и однообразными. Старпом оповещал о самовольных отлучках, самоволках. Матросы наловчились покидать корабль в робе, где— то переодевались и столь же скрытно возвращались на эсминец. В командирской каюте Жилкин принял бы рутинное решение: предупредить, наказать, арестовать. В квартире же все выглядело иначе, в квартире беспутная жена оставалась все той же ленинградской студенткой. Жилкин спрашивал себя: почему матросы бегут в самоволку? И начинал понимать, что корабль — это живой организм, требующий свежей пищи, и важным элементом ее, этой пищи, является берег, земля, матросам интересно поглазеть на иной уклад жизни, протекавшей в сотне метров от стенки, понаблюдать за людьми в штатском, матросы насыщались береговыми впечатлениями, как эсминец — боезапасом и соляром. «Матросам нужен берег!» — решил Жилкин. Вода в Южной бухте — вся в радужных пятнах соляра, купаться в бухте запрещено. Жилкин, ко всеобщему удивлению, стал в 11.30 выстраивать команду на стенке, с офицерами, со старшинами — и вел всех на пляж, через город, если, конечно, позволяла объявленная степень готовности к выходу в море. Самоволки сразу пошли на убыль. Однажды в учебном центре Жилкин, доконав преподавателя настырными вопросами, направился к выходу и остановился. Он услышал разговор, его заинтересовавший. Сам он мог видеть лишь ноги офицеров, сидевших на скамеечке у входа, да обрез, куда только что плюхнулся окурок. Разговор кругами ходил вокруг фразы «Лучше иметь три полностью боеспособных орудия, чем четыре ослабленно готовых к бою». Тема избитая и вечно юная, Жилкиным трактуемая просто: в отчетах он указывал «четыре», а в уме держал «три», что штабам и надо было. — Мне эта софистика ни к чему, — раздался знакомый Жилкину голос Манцева, частого гостя на барже, куда забегали офицеры «Бойкого», куда и сам Степан Иванович наведался как— то, инициативно решив «проконтролировать мероприятие», о чем и поведал своему замполиту: «Наших там сегодня нет!». Замполит, — а замполитами к Жилкину назначали самых речистых и умных, — возразил: «Ну, один— то там точно был…» — «Кто?» — вцепился Жидкий в него. «Да ты, командир…» — У меня проще, — продолжал Манцев, и Жилкин навострил уши. — Ну, увольняю тридцать процентов. Так это ж какие проценты? Не по два матроса с каждого орудия, а орудийный расчет целиком. При внезапном нападении на базу батарея будет помалкивать, нападение— то — с воздуха. Другое здесь важно. Когда я увольняю расчет полностью, когда я матросам выгоды такого увольнения объясняю, матрос боеспособность флота начнет через собственную шкуру чувствовать. Его, поймет матрос, увольняют не потому, что подошла очередь, а по нуждам боеготовности. Он себя и на берегу станет вести иначе… Фикция, конечно. Но, уверяю, никто так охотно не поддается фикциям, как служивый человек. Двести пятьдесят лет на российском флоте перетягивают канат, хотя парусов давно нет уже… Правильно говорил лейтенант Манцев — это-то и раздражало Жилкина. Командир «Бойкого» нехотя признавался себе, что начинает понимать: сознательная дисциплина — это матрос, мыслящий по— офицерски. Но Манцев опасен ему лично, «Бойкому» тем более. Вдруг штабы всмотрятся в дела командира «Бойкого» и завопят: «Манцев!» Только на прошлой неделе всем матросам в книжку «боевой номер» вклеили бумажную осьмушку с вопросом— заклинанием: «Помни! Думай! Не снижаешь ли ты боеспособность корабля?» Это было скромно, очень скромно, однако матросы начали думать. Перед швартовкою Жилкин спрашивал: «Кто стоит на маневровом клапане?» Ему фамилия нужна была, имя и отчество, а не заменяющий фамилию боевой номер. Если матрос понимает, что от его действий зависит жизнь корабля, то пусть он в действия эти вкладывает не третий или четвертый год службы, а всю биографию свою, пусть за ним не только старшина команды надзирает, но вся родня, вся деревня, весь цех!.. Жилкин страдал, слушая Манцева и думая о Манцеве. Артиллеристы же наслаждались тенью, покуривали у обреза, чесали языками, разговор перешел на какую— то Машку с ее исторической фразой: «Ко мне офицеры ходят по большому сбору, а командиры кораблей — по особому указанию». Степан Иванович Жилкин, или просто Жилкин без погон и без эсминца, давно пристрастился бы к вину и к облегчающим слезам при пьянках, затиранил бы соседей и человечество, всех обвиняя в свалившихся на него бедах. Командир эскадренного миноносца да еще капитан 2 ранга имел иные возможности самоспасения. На подчиненных офицеров изливался гнев командира. За пустячные провинности снимал он их с вахты, летом и осенью никому не давал отпуска (и сам отдыхал зимою). Мало кто удерживался на «Бойком», рапорты о переводе строчились в каждой каюте, и офицеры, привыкшие к цикличности жилкинских взрывов, по походке своего командира определяли, что вчера сказал Жилкину врач санатория и в каком предположительно кабаке Евгения Владимировна углубляет свои знания романских языков. Женские имена мелькали в бурном потоке офицерского трепа, и Жилкину хотелось прибегнуть к испытанному годами средству: заорать на человека, лишенного возможности отвечать, в категорических выражениях сообщить ему, что он разгильдяй, тупица, не знает устава, одет не по форме, нарушает то-то и то— то. (Жилкин моментально нашел предлог: Манцев был в тапочках, а тапочки разрешались на кораблях, где верхняя палуба скользкая, стальная, не покрытая деревянным настилом, то есть на эсминцах. Да и не на палубе же сейчас курили эти артиллеристы, и среди них — этот, опасный, линкоровский, устроитель концертов, мальчишка, мимо которого не проплывали спасательные круги ста с чем— то кораблей Балтийского флота! Его не стаскивали за борт десятки рук, цеплявшихся за все плывущее! Он не знает, что такое синева детских тел!) Но тут показался флагарт с толстым портфелем, вел с собой старших артиллеристов кораблей. В обрез кучным залпом шмякнулась дюжина окурков, офицеры встали, на Манцева уже не заорешь. Писание рапортов было всегда смертной мукой для Жилкина. Сочинять рапорт о вредоносности Манцева он не стал. Заступил дежурным по бригаде и всем вахтенным приказал: Манцева — гнать! Сам Жилкин не знал уже точно, что заставляло его держать эсминец в повышенной готовности к сиюминутному бою. Унижение 41-го года? Презрение к «пиратам»? Любовь к дочерям? Жена, которая может нагрянуть со дня на день? Все смешалось и все прижилось друг к другу, все питалось одной кровью и одним сердцем.