Выбрать главу

17

Капитан Бродский, терапевт, окулист и невропатолог сразу, пришел к Болдыреву. Не скрыл, что его прислало начальство. Приложил к губам ладошку и продудел что-то бравурное. — Как жизнь, Севочка? Получилось так фальшиво, что Болдырев поморщился. — Брось, Игорь. Коленный рефлекс проверять будешь? — Буду, как же… — обиделся Бродский. — Есть чего почитать? Болдырев подумал. — Есть. «Любовная жизнь Шопена», На французском языке. Давай. Разберусь как— нибудь… А вообще, между нами, что с тобой? Болдырев опять подумал. — Да ничего. Не по твоей линии. По артиллерийской. Затяжной выстрел у меня. — Это как? — Да так. Наводчики жмут на педали, а выстрела нет. Осечка. И открывать затвор орудия нельзя, тлеющий заряд может воспламениться, и тогда уж так бабахнет!.. Чтоб не бабахнуло, командир орудия начинает отсчет времени, и только минут через пять можно открывать затвор. За шесть линкоровских лет капитан Бродский нахватался всякого. — Так, так… А ты — когда начал отсчет? — Знаешь что… — обозлился Болдырев. — Понял. — Бродский поднялся. — Доложу, что в норме. — Матушкина проверь! — крикнул вдогонку ему Болдырев. Сам Болдырев не успел заметить тот день, с которого у него приступами — по пять— шесть суток — пошла позорная для корабельного офицера болезнь: бессонница. Во второй половине августа 2-й артиллерийский дивизион БЧ-2 понес невосполнимые потери. Ушел в академию Валерьянов. На линкоре спохватились, вспомнили, что артиллерист он выдающийся, в позапрошлом году завоевал приз командующего. Пышных проводов не устраивали, обошлись легкими застольями по каютам, командир вышел к трапу провожать будущего академика и историка. Вахтенный офицер записал: «15.35. С корабля убыл капитан-лейтенант Валерьянов — для дальнейшего прохождения службы в военно— учебном заведении». Уход Валерьянова сломал недельный график вахт и дежурств, на командира 4-й башни Вербицкого пала двойная нагрузка. В великой злобе на всех заступил он на вахту в 07.00 — и командиры вахтенных постов на шкафуте и баке предупреждали матросов: «Вербицкий на вахте!.. Вербицкий на вахте!..» (Хорошо знавшие Вербицкого люди говорили, что врагов своих он карает беспощадно, что иные лейтенанты, переведенные на Балтику, и там не спасались от невидимого ножа в длинной руке бывшего сослуживца.) Около десяти утра Ваня Вербицкий выпытал у своего — дивизионного — замполита причину, по которой ко Дню флота он так и не получил четвертую звездочку на погоны. Оказывается, Лукьянов сломал сопротивление Милютина и в личное деле Вербицкого вписал: «С матросами груб, в заботы подчиненных не вникает, с офицерами, равными ему по занимаемой должности, заносчив, склонен к интригам». Расправу с Лукьяновым командир 4-й башни отложил до лучших времен, со своим замполитом решил покончить в недалеком будущем, но с Колюшиным, заместителем командира 2-го артдивизиона, можно рассчитаться немедля, благо тот в 11.00 меняет его. И обстоятельства способствуют: на линкоре собрались офицеры штаба эскадры, предстояли похороны умершего позавчера флагманского минера капитана 1 ранга Пуртова, любившего линкор. Флагманские специалисты постояли у каюты Пуртова, побыли в самой каюте, добрым словом помянули человека, кровь которого в той земле, куда гроб с телом его опустится в 14.30… Ваня Вербицкий мгновенно разобрался в обстановке и все сделал так, чтоб сменивший его Колюшин остался в дураках. Когда вскоре после полудня офицеры штаба вышли на ют, штабного катера с венками они у трапа не увидели. А время шло, время подгоняло, церемония похорон была расписана по минутам. Предполагая, что катер уже на Минной, штаб потребовал барказ. Но — странное дело! — ни одного плавсредства ни у борта, ни на Угольной пристани. Вахтенный офицер старший лейтенант Колюшин вразумительных объяснений дать не мог, чем накалил офицеров штаба до того, что на ют попрошен был старший помощник командира. Милютин еще не появился, а офицеры вдруг увидели штабной катер и — обомлели: изящный катер, уставленный траурными венками, буксировал к барже мусорный плотик. Это было не святотатство даже, а нечто такое, что надо забыть, и забыть так, чтоб ничто не напоминало, а напомнить мог вахтенный офицер, не столкнуться с которым на линкоре невозможно. И снятый с вахты Колюшин понуро вышел на ют с чемоданом, провожали его только Манцев и Гущин. В этот вечер Вербицкий поостерегся идти в кают— компанию на ужин. Он пребывал в некотором смятении после блестяще организованной им буксировки плотика. Меч, вложенный им в руку судьбы, снес голову недруга столь быстро, что сам Вербицкий зажмурился в испуге, притаился в каюте, задраив иллюминатор. Могущество судьбы страшило и возвышало. С кем— то надо было разделить ответственность, судьбу надо было как— то ублаготворить, отвернуть ее взор от Вербицкого. И командир 4-й башни вспомнил: «Орляинцев!» Адъютант командира дважды в год запивал, и его трехдневные запои так же органически входили в боевую подготовку линкора, как стрельбы по воздушным и береговым целям. Но в те недолгие недели, что предшествовали запою и следовали за ним, с памятью адъютанта начинало твориться что-то дикое, фантастическое. Люди и события, выложенные в строгий временной ряд, вдруг отвязывались от летосчисления, разворачивались в обратном направлении, и Орляинцев будто прозревал, видел человека таким, каким будет тот через месяц, год или больше. Со вздохом радости Вербицкий напомнил судьбе, что за минуту до того, как план расправы с Колюшиным сложился у него в голове, адъютант командира, на верхней палубе появлявшийся только в темное время суток, вдруг возник на юте — вестником будущего. Видимо, доказывал судьбе Вербицкий, уход Колюшина с корабля был ею же, судьбою, предопределен, предписан, во всяком случае, высшими земными и небесными инстанциями. Для 2-го артдивизиона Колюшин стал таким же покойником, как и Пуртов для штаба эскадры, о каждом вспоминали хорошо. Олег Манцев внезапно понял, что о Колюшина спотыкались все комиссии, в дивизион прибывающие. Он был больше матросом, чем офицером, повышений по службе не ждал, комиссиям дерзил и к Манцеву их не подпускал. Сильно робел перед старпомом, перед старшими офицерами, но тем не менее всегда был между ними и Манцевым, замедляя и ослабляя сыпавшиеся на 5-ю батарею нападки. Борис Гущин покомандовал дивизионом всего неделю. Пришел приказ, даже два: о присвоении ему очередного воинского звания капитан-лейтенант и о назначении его на крейсер «Фрунзе» старшим артиллеристом. Это было крупное повышение, окупающее прозябание на линкоре, и командир первым поздравил его. Но почти одновременно с приказами из учебных кабинетов на Минной стенке потекли уточненные данные о том, по чьей вине Гущин два года командовал орудиями, стволы которых, вернее — лейнера, были так изношены, что стрелять батарея не могла, и командовать, в сущности. Гущину было нечем. Лежанием за портьерой он покрывал чужой грех. Слухами земля полна, тем более — воды, на линкоре давно уже догадывались, что произошло на одном из эсминцев Балтийского флота летом 1951 года, и теперь узнали точно. Тогда эсминец сдавал зачетную стрельбу по катеру волнового управления, и тогда— то случилась редкостная ошибка, радиолокационные станции корабля перепутали цели, и автомат стрельбы дал на башни и зенитную батарею неправильные установки прицела и целика. Ни один снаряд не попал в катер, ни один осколок, а оценка именно такой стрельбы — жесткая: хоть бы один осколочек в борту катера— цели. «Сделать» осколок и послали Гущина. На щитовой станции пробоина от осколка была «сделана», акт о повреждении катера составлен и подписан, стрельба зачтена. История получила огласку, командир эсминца все свалил на Гущина, своего помощника, хотя и младенцу ясно: без четкого приказа командира эсминца на такой подлог не мог пойти никто. На суде офицерской чести Борис Гущин промолчал.. Теперь справедливость восторжествовала, но торжество это было унизительным для Бориса Гущина. В учебных кабинетах демонстрировалась калька маневрирования эсминца на той стрельбе, все графики отчета, офицеров эскадры ЧФ призывали к бдительности, к честности, взахлеб р