– Я ему глаза не закрываю, – говорит он, кивая в сторону Студента. – Сам знаю, почем дурость обходится. Но про будущее он мечтать должен, не то вырастет, как хмель без нитки. Не поднимется ввысь. Ничего вокруг не увидит. Ты смотри, как народ окреп, себя осознал. Думаешь, на рейхстаге расписаться – это просто так пройдет?
– Ох-хо, – вздыхает Инквизитор. – Русь ты моя кабацкая! Общего рая жаждет, а вином утешается, дворцам радуется, в землянках живет.
– Цыц! – еще более насупленно говорит Гвоздь. – Ты, Инквизитор, с производством не связан, дело у тебя легкое, не видишь, чего надо. Сильно мы поднялись, сильно. Война много разорила, но много и науки. Мы вот сейчас новый грузовик ЗИС варганим – не хуже «студера». Даже покрепче. Движок еще бы посильнее – но это будет. Народ крепко работает. Ну, а чего ныть? Ныть – в штаны лить. Ты в него хорошее вкладывай, – кивает он на Студента. – А дерьмо в него само собой вкладывается.
– Резонно, – соглашается Инквизитор. – Тебе, Гвоздь, с твоими способностями, вверх идти надо бы.
– Верховодов и без того теперь много разводится, – бурчит Гвоздь. – Вверх – не в атаку. И где они отсиживались? В цех без конца прибегают:«давай, давай!» Сегодня един такой был, – Гвоздь понижает голос. – Давай авральную неделю в честь дня рождения самого. Ну, мы, конечно, дадим. Вроде подарок, надо. Уважение! Ну, а эта канцелярская душа здесь при чем? Он что даст?
Вечер в «Полбанке» идет к закату. Уже отныл и удалился, шатаясь от вина и потерянной любви, Слюнтяй, уже двух-трех полуслучайных Арматура вывел на мороз отдохнуть, уже обо веем, кажется, переговорено – и боевые недавние дела перебрали, которых столько припасено в памяти, что, кажется, всю жизнь теперь только и вспоминать, и все семейные неурядицы перещелкали и разрешили до нового вечера, когда жизнь подбросит ворох новых, неожиданных, и дважды или трижды выносил Сашку-самовара Инженер, и за это время кто-то увел Люську, оставившую полстакана красненького – словно бы нарочно, для напоминания и зубовного скрежета Сашки, и в этот-то момент дверь, обитая по краям старым войлоком для теплоты, открывается – и холодок сразу прохватывает павильон. На пороге, вглядываясь, держа руки в карманах бушлатика, с белым шелковым шарфом, высоко повязанным на шее, стоит Чекарь, а над плечам Чекаря проглядывает ангельское личико Зуба, одного из шестерок. Осмотревшись, Чекарь здоровается, но не как все, глядя в угол Гвоздя, а бросает небрежно, словно бы не разбирая лиц. Он проходит к стойке Марьи Ивановны, и, резко обернувшись, стоит, уперев локти в доски стойки, и глядит в павильон, пока Зуб берет у Марьи Ивановны стаканы и выбирает из вазочки шоколадные конфеты получше. Чекарь любит сладкое.
Гвоздь темнеет лицом и стискивает пальцы. Чекарь – глава инвалидных урок, хозяин всего здешнего блатного мира, но у «Полбанки» особое положение, и Чекарь над ней не властен. Серьезная публика подобралась в павильоне, воевать с нею ему ни к чему. Димка видел Чекаря раза два-три, но лишь теперь может рассмотреть его внимательно. У первого инвалидского урки самая заурядная округлая физиономия, пожухлая от жизни, с сеточкой ранних морщин, положенные по моде фиксы во рту, твердые голубенькие глазки под козырьком кепки, – но как преображает человеческие лица осознание силы и власти! Соблазном преступной беззаботности и веселья веет от Чекаря, и невольно каждый поглядывает на его поблескивающие в свете голой лампочки под дощатым потолком стальные зубы.
Павильон по-прежнему гомонит, но разговоры чуть пригасли и текут нарочито вяло, как вода в старице. Чекарь просто так, от нечего делать, никуда не заходит и бесцельно по барачному городку не шляется. Арматура на всякий случай начинает колоть дрова для печки, хотя скоро уже наступит час закрытия и подтапливать ни к чему. Но Арматура коротко взмахивает топориком, щеплет лучинку, н Чекарь бросает быстрый взгляд на отполированное работой лезвие топора. Неожиданно улыбается, открыв крепчайшие ровные и крупные зубы, нелепо соседствующие с металлическими коронками.
– Хорошо тут у вас, – говорит он. – Забежал погреться. У вас не как у других.
Он говорит чисто, без всяких словечек, хотя известно, что Чекарь «ботает по фене» лучше всех прочих в столице и даже сам вводит в обиход словечку служащие для отличия истинно своих. У него мягкий акающий говорок: говорят, он настоящий москвич, из Марьиной рощи, давшей столице столько приметных урок. Димка с чувством ужаса и какого-то непонятного восторга смотрит на Чекаря. В его наивную студенческую душу постепенно закрадывается чувство во тревоги и беды. Нет, так просто Чекарь никуда: не заглядывает. Гвоздь сидит сжавшись, словно бы, готовый к знаменитому своему броску, резкому и неожиданному, как у дикого кабана, который вмиг способен из неповоротливой туши превратиться в пушечный снаряд. Гвоздь поддерживает с окрестными урками мудрый и осторожный нейтралитет, но ненавидит их люто, зверино, злобно, всей глубиной непонятной, так и не раскрывшейся для Димки души. За этой ненавистью стоит нечто такое чего Димке, кажется, никогда не узнать, так глубоко упрятано это в Гвозде. Даже фашистов, кажется, он ненавидел не так люто. К фашистам у него была боевая, деловитая, рассчитанная ненависть. Всем существом своим Димка ощущает, как сталкивается в воздухе волна этой ненависти с чувством превосходства в силе и хитрости, которое исходит от облокотившегося о стойку Чекаря. Еще бы, за ним целая свора. И от этого явственно ощущаемого Димкой столкновения предчувствие беды крепнет. Не сегодня случиться ей и не завтра. Но эти двое не могут ходить по одной земле. Чекарь медленно отлипает от стойки и, след в след сопровождаемый Зубом, подходит к столику Гвоздя. Однако смотрит он, улыбаясь, на Димку.
– Студент, – говорит он. – Я слышал, ты стихи классные сочиняешь. Почитай. Душа просит.
У Димки ухает в грудной клетке сердце. Ужас и восторг, сплетаясь, бьются в нем, и он немеет, чтобы скрыть хлынувшую к лицу кровь, которая, впрочем, так же быстро отливает горячим током куда-то к низу живота и дальше, к ногам. Сам Чекарь просит его почитать стихи. И хотя Димка дорого бы дал, чтобы Чекарь и вовсе не появлялся в павильоне, чтобы показалось все это нелепым сном, все же голосок тщеславия начинает звучать в нем громче и громче. Часа два просидел Димка в павильоне, выслушал мудрые наставления Гвоздя, переговорил о делах насущных с Яшкой-героем, Инквизитором, и никто не попросил его почитать. Привыкли. На каждый день нового не сочинишь, а старое знакомо. Но вот явился Чекарь и тут же выделил из темного угла Димку.
Он неуверенно смотрит на Гвоздя. Всей душой он с ним, своим верным и надежным другом, и ждет теперь от него слова или хотя бы взгляда, намека. Гвоздь, откинувшись на спинку стула; поднимает вверх брови – дело, мол, пустяковое, поступай как знаешь. То ли он капитулирует перед Чекарем, то ли не желает ввязывать Димку в свою молчаливую войну с первым уркой, чтобы не доставить другу неприятностей. Чекарь улыбается.
– Студент, почитай чего-нибудь красивого. Не про войну, не про нашу жизнь. Мне это все – во – он проводит ладонью по длинной, с острым кадыком, жилистой шее. – Света хочется, цветов.
Зуб поднимает кверху руки, полностью поддерживая хозяина и удивляясь тонкости его чувств.
Димка осмеливается теперь в упор взглянуть на Чекаря. А может, сказки все это – про свирепость и мстительность Чекаря, его поборы с рыночных нищих инвалидов, про его подручных-бандитов, которые совершили уже; немало дел, между тем как хитроумный Чекарь всегда оставался в тени? Вот он, рядом, – улыбчивый, размякший, с явно просительным выражением на лице. Может быть, для других он грозный пахан, но для тех, кто связан с искусством, для поэтов, музыкантов, певцов, не существует таких же мерок, как для других, обычных людей. И ведь не раз слышал Димка рассказы о том, как попавшие в тюрьмы или лагеря сочинители или люди, просто знающие наизусть душещипательные рассказы, стихи, умеющие писать слезливые письма, получали от урок лишние пайки, пользовались их высоким покровительством. Все равны перед искусством – нет здесь ни урок, ни честных тружеников, сердца всех открыты перед творчеством.