Гвоздь, наморщившись, смотрит на Димку. В его всегда злых, жестких, уверенных глазах тоска.
– Честно тебе скажу – против них слабоват оказался. Это я-то, Гвоздь! Не хотел, чтобы скопом где-нибудь набросились и прирезали… или шилом потыкали – это они любят. Знаешь, такие раны – снаружи не видно, а вся кровь льет внутри. Хана!… Да, боялся – я, Гвоздь, боялся. Я понял там – пока не высовываешься, жив будешь. А хотелось, хотелось жить, хотелось на волю выйти. Девушка меня ждала, да. Терпел, Один старикан не выдержал – все равно уж, мол, – потянул против блатных порядков. А они работать за себя заставляли «оленей», обычных, стало быть, людей, мужиков. Выждали они момент, кинули его на циркулярку – знаешь такую пилу? Мол, несчастный случай… А пила эта, стационарка, бревно в секунду режет… Только опилки фонтаном. Да…
Такого Гвоздя Димка еще не видел – кающегося. Казалось, ничто не могло лишить этого цельного, как булыжник, мужика уверенности и мрачной силы.
– Не люблю я об этом времени вспоминать, Студент… Да… «Закон» у них. Скопом держатся, верно. Тем и сильны. И отчаянные бывают, но главное, скопом, кодлой. Их «закон» еще в том, чтобы ни на какие уговоры власти не поддаваться – на работу там или еще чего. Иначе он не «в законе» будет, от своих отобьется. Если уж совсем прижмут – вилку проглотит или ложку, на операцию ляжет. Или – бывало – соберут кумы всю охрану, решат урок силой гнать на лесоповал, а те прослышали и уже сидят на нарах не шелохнутся, и у каждого мошонка гвоздем к доске прибита. Врача вызывают, плотника…Такие смешные моменты бывали. Духариться у них заведено – кто сильнее может, тот в авторитете. Ну, и паханы, главари, конечно. Эти авторитет держат круто. Чтобы какую-нибудь там человечность проявить, снисхождение – это для пахана гибель. Конец. Сгонят вниз и шавкой сделают. Пахан должен быть свиреп. Если ты, скажем, в карты проигрался и руку на кон поставил – режь руку. Разговору быть не может. Это по «закону» блюдут железно. Пахан должен стребовать до конца. Волчий закон – кто не лют, тот не вожак.
Димка начинает понимать все, о чем хочет рассказать Гвоздь. Кровь приливает к щекам. Да, влип он, Димка, крепко влип и Гвоздя за собой потянул. И привел его в тот мир, из которого он когда-то чудом выбрался.
– Тебя выпустили тогда, Гвоздь?
Димка задает вопрос, чтобы сбить в сторону разговор. Наивно, смешно – так в детстве, расколотив чашку, прячутся под кровать.
– Выпустили? Война освободила. Стали спрашивать добровольцев. А я, слава богу, не за политику сидел, а за драку – смазал того спорщика по башке, да слишком сильно. Он, видишь, считал, что мы трусили, плохо наступали на линию Маннергейма, а я-то знаю, сколько ребят перед дотами легло, я от души смазал. Да, воевали мы, как на гражданской, навалом, но не трусили. Ну, пострадавший мой имел в башке немного ума,, чтобы не говорить лишнего, да и следователь неплохой попался – чистую уголовку пришил. Так что меня, хоть малость не досидел, отпустили. И ворюги многие тоже подались воевать – и сразу, видишь, из «закона» вышли. Как бы власти продались. Это у них стало называться «военка». Особая статья. Ни «олени», ни «законники», а сами по себе. Из них многие сейчас вернулись опять отсиживать – в мирной жизни снова начали творить дела. «Черные кошки» всякие… Воевать они еще могли, а вот трудиться-то – дело сложнее. Короче, идет сейчас в лагерях нешуточная война между «военкой» и ворами «в законе». На смерть идет, вплоть до применения тола, если на взрывработах… Это я от разных дружков узнал. К чему это я тебе?… Чекарь, он похитрее многих прочих, пограмотней. Он сейчас ни за что не хочет на отсидку попасть. В эту войну окунуться. Но здесь-то жить тоже надо. Вот он на твое дело сразу клюнул. Выгодное, все чужими руками, сам в стороне. А дела ему для авторитета нужны. Крупные, чтоб свои видели: хозяин, фартит ему и другим перепадает. Если он тебя сейчас выпустит из рук – и ему хана. Это он мне прямо сказал – не дурак, понимает, что со мной надо в открытую. Отступить нельзя ему, не прощается такое паханам. Он уж со мной по-всякому… И торговался даже.
– Знаю, слышал, – шепчет Димка.
– Петрович, что ль, брякнул, Болтун старый… Нет, на уступку Чекарь не пойдет. Но и я не пойду. Хватит, закрывал на них глаза два года.
– Ты да Чекарь… – вскидывает голову Димка. – Но тут и я еще. Из-за меня каша, я должен тоже решать.
– Нарешал уже, – вздыхает Гвоздь. – А что ты придумаешь?
– Ну, ну… многое!
– Сам скажу, какие у тебя пути, – обрезает Гвоздь. – Ну, конечно, можно к кумовьям пойти. К Шелешенко; участковому, к примеру. Он мой кореш и толковый. А дальше? Чекаря ему не взять – нет доказательств. Ну, может, как-нибудь его ухватит. Но что получится – что ты Чекаря заложил. У них за такие дела строго… Вся Инвалидка против тебя пойдет. Подстерегут, как пить дать. Ведь какой у этого будет вид: проигрался и, чтобы долг не отдавать, продал куму. Так они поймут. Это будет дело серьезное. Тут надо по-другому решать.
– Сам пойду к Чекарю.
– Пойдешь. Только одно тебе останется, если пойдешь, – сделать то, чего они хотят.
– Ну, и черт с ними, если нет выхода, Гвоздь мотает головой, словно бы слыша несвязную речь ребенка. Открывает желтые щербатые зубы в усмешке.
– Перекур, – говорит он. – Перекур.
Он встает, распахивает дверь и с наслаждением втягивает морозный воздух. Запах краски и цечного угара быстро выветривается – улица душит снегом, волей, простором. Гвоздь мнет в пальцах папиросу, табак летит из разорванной бумаги на пол. Он весь в движении, Гвоздь, ему тесно в сараюшке, тесно даже на улице, в нем кипит какая-то, может быть, даже ему непонятная сила – иногда она прорывается в ударной, отчаянной работе на заводе, иногда выплескивается в споре, но чаще всего Димка ощущает ее внутри этого крепкого, грубо скроенного мужика – клокочущую, как пар в котле, и не находящую выхода. Может быть, он создан только для атак, потрясений, революций, бунтов? Создан самой природой, как создает она кулак.
– Пойти к Чекарю – значит продаться ему, – говорит Гвоздь. – Он тебя уломает. Сломает он тебя, Студент. Это настоящий уркач, хоть и корчит из себя культурного.
– Но нет ничего другого, – совсем сникает Димка. – Нет выхода.
– Ты беспалого Биллиардиста знаешь? – тихо спрашивает Гвоздь.
– Ну, знаю, конечно.
– Знаменитый был в Москве биллиардист – маркер. Шары загонял – как гвозди в гроб, Правда, и кормился с того, а жрать захочешь – и бортового в лузу загонишь. Мастер! Уважали его!
– Не похоже.
– Вот именно – не похоже. И не в том дело теперь, что у него нужных пальцев не хватает. А в том, что он себя изгадил. Наливай-ка чаю, что ль…
И, пока Димка разливает Кипяток, разворачивает закутанный в холстинку для сохранения ситный и колет сахар на ладони, подражая Петровичу, Гвоздь покуривает, сидя на формовочном ящике и чуть покачиваясь, будто распираемый изнутри собственной мощью.
– История его нехитрая, – говорит Гвоздь. – На фронте он себе самострел сделал. Знаешь, как это бывало… Пальцы пулей отшиб. Ну, небось ловко сделал, не с бухты-барахты, а через тряпку… много способов было, чтоб не доказали, что в упор. Но время было горячее – под трибунал! Расстрел без разговору. Но тут председатель трибунала оказывается юристом, который у этого биллиардиста до войны учился играть. Уважал… И говорит председатель: не может быть, чтобы такой биллиардист себе пальцы отстрелил. Что угодно мог бы сделать, если б захотел, но не пальцы срезать. Это не самострел, это ранение. Короче, отпустили Биллиардиста в госпиталь. В общем, повезло прохвосту. До амнистии дожил – а теперь и признаться может. Ну, и ты посмотри на него сейчас: он что, человек? Он только шестерит возле Яшки-героя, возле Звезды его золотой крутится, тем и жив. Потому что измена даром не проходит. Если ты себе же в душу нагадил – хана, не отскребешь ничем. Ты меня понял, Студент?
– Понял, – заикаясь, говорит Димка.
– Ну вот. Это хорошо…
Он берет пол-литровую кружку с чаем по привычке за обод, а не за ручку, и покрытые рубцами пальцы легко терпят горячий дюраль.
– Вот этого Биллиардиста и хотел мне отдать Чекарь – вместо тебя. Выносит много лишнего Биллиардист, но я и так догадывался. Понял, какой у него путь? У Биллиардиста?