Петрович в раздумье.
– Да верно, что надумал… Слышал я, слышал краем уха разговор в шалмане и кое-чего сообразил.
– Ну, что, что?
– Понял я так, что Гвоздь и еще двое-трое, Яшка, Арматура, хотят Чекаря на драку подманить. Так устроить, чтобы вроде он начал. Ну, и на этом деле его кумки подзаметут… Шелешенко уж постарается, Чекарь ему поперек горла стоит, он давно царь на Инвалидке,
– Хитро больно.
– И я думаю – хитро. Чекарь, прежде всего, один не ходит. С ним Зуб завсегда, а там подальше еще двое-трое хоронятся, и не с пустыми руками. А еще хуже всего, что Чекарь на драку не поддастся, хоть ему дерьмо в морду кинь. Только утрется. А уж потом в темном месте, когда десять на одного, отыграется. Уж как отыграется – и без свидетелей. Я-то Чекаря знаю. Другой блатняга напролом прет… А Чекарь, тот потому Инвалидку оседлал, что очень хитер и одними чужими руками.
Димка кивает. Он так и думал, что Гвоздь, с его решительностью и натиском, кинется в драку. Не удержится. Его подогревает былой позор, мучает еще со времен заключения, когда он вынужден был терпеть власть блатняг. Уж теперь Гвоздь постарается взять верх. Да только, пожалуй, Петрович, с его рыночным многолетним опытом, изучил урок, и особенно Чекаря, не хуже, а лучше прямого Гвоздя. Настало время действовать и ему, Димке; достаточно он отсиживался в закутке и выжидал,
– Петрович, – спрашивает он. – Ты мне денег на дорогу дашь? Я сегодня же исчезну… И Гвоздю скажешь – пусть успокоится. Со временем вернусь.
– Так не уговаривались, – вмешивается обеспокоенный Валятель.
– Он дело, дело говорит, – останавливает его Петрович. – Вот только достанется мне от Гвоздя за такое самоуправство.
– Так я же сам. Твое дело только помочь. Мне до Украины бы, до Полесья. Да обратно.
– Обратно ты ж не скоро.
– Все равно, Не помирать еду.
– А сколько туда?
– Тысяча верст.
– Денег сколько?
– Рублей сорок.
– Это плацкартный?
– Не, бесплацкартный. Самый дешевый, на багажной полке.
Петрович вздыхает и, достав мятые деньги, начинает выпрямлять бумажки. Он не скупердяй, Культыган, но, как и всякий рыночный торговец, знает цену копеечке. Да к тему же у неге дома трое, постоянно раскрытых ртов да жена, говорят, последнее время стала в просторных платьях ходить. Тут хочешь не хочешь, а научишься считать.
– Держи. – Петрович протягивает Димке восемь червонцев. И, подумав, добавляет еще две бумажки. – Колбаски там купить. Хлебушка. В дороге все же. Не у мамы родной.
– Я тебя провожу, – говорит Валятель.
– Днем лучше идите, – советует Петрович. – К вечеру по вокзалам урканья больше будет. Увидит кто из этих…
То ли рад он, Петрович-культыган, что Димка уезжает, то ли огорчен – не поймешь. Да, может, он и сам не понимает…
6
И качает, качает поезд Димку на третьей пыльной и узкой полке, где тяжкий, но теплый воздух. Башмаки под головой, на них свернутое пальто, ноги в рваных носках торчат в проходе, и где-то под самым боком провал, в который вот-вот, кажется, сорвешься в дремоте, стоит только чуть повернуться, – но никогда не слетишь, потому что кто-то чуткий в теле, недремлющий, тотчас удерживает, отодвигает ж стенке. Прежде хорошо спалось на багажной верхотур, но, видно, все это ушло в детство, а сейчас Димка повзрослел, и одолевают его заботы, и весь он полон холодной решимости, которая не дает ему безмятежно расслабиться. С той минуты, как он пенял, что ему надо делать, как будто затикали в Димке часы и время понеслось со скоростью секундной стрелки. Однажды надо только сказать себе: ты ничем не лучше тех, других, кто не пожалел себя, поднимаясь в атаку или на приступку фашистской виселицы, кто видел летящее в лицо облако испепеляющего пламени или надвигающийся танк. И как только ты осознал это свое равенство и одолел ложную мысль об исключительности собственной жизни, все становится просто и легко. Временами, правда, поднимается волна страха, заливает всего от макушки до пят, но с ней надо справляться усилием воли.
Летит Димка в старом скрипучем вагоне, который бросает из стороны в сторону на расхлябанном, изрытом войной и наспех залатанном пути, и в густеющих сумерках за окном – если, свесившись, бросить взгляд, – пни, пни среди снега, вырубки, а дальше, за пустой полосой, где только начала пробиваться и слабо темнеет сейчас на белом молодая поросль, – могучий хвойный лес. Это полоса смерти, зона отчуждения, очищенная оккупантами для лучшего обзора и обстрела, чтобы обезопасить подходы к железной дороге, лишить партизан прикрытия. Сколько еще лет надо, чтобы исчезли эти лесные лишаи войны! Димка присматривается к снежному покрову, видит проталины и вздыхает с облегчением – значит, земля не совсем промерзла и копать ее будет легко.
Надо будет только сойти за один перегон до Инши и идти дальше лесом. К бабке Димка боится являться – она так скоро Димку не отпустит, оставит погостить, разогреется он на печи, размякнет – да и лишится своей решимости. А хотелось бы, как хотелось бы увидеть бабку. Личико у нее желтое, сморщенное, но глаза еще молоды, блестят, как вишни, и полны задиристости. Уж как бросится она к Димке, как начнет ругмя ругать этот огромный город, который совсем скрутил «дытыну», все эти учебники и лекции, отнимающие здоровье, молодость, силы, и появятся на столе, как в сказке, глечики с кисляком, сметаной, молоком, и к вечеру будут исходить паром в макитре темные, ржаной муки, вареники и галушки. А в дальнем углу хаты будут брошены на пол вороха полыни, которой смерть как боятся вездесущие и прыгучие иншанские блохи, и вечером, когда устанешь от разговоров, еды, воспоминаний, можно лечь навзничь на рядно, постеленное на этой хрустящей полыни, и погрузиться в сухой, горький запах. Нет, нельзя сейчас Димке заявиться к бабке – да и что он объяснит? Почему перед Новым годом – и на один день? Почему без подарков? У бабки чутье хорошее, она недаром лучшая гадалка в поселке, начнет приставать с вопросами, заволнуется, забегает, станет спрашивать совета у соседей, появится старый Митро, Секулиха. Эх, если бы он, Димка, приехал на каникулы свободный и счастливый, расположенный к отдыху и болтовне. Да еще в новых туфлях, галстуке и шляпе…
Ночью лишь слабая свечечка теплится в вагоне третьего класса, чудом уцелевшем в войну. Видно, как от покачивания хлипкого, стонущего корпуса за стеклом фонарика то туда, то сюда стекают по свече стеариновые капли, мечется огонек. Пламя еле живет в спертом воздухе. Весь вагон тяжело кашляет, кого-то зовет дремотными голосами, всплакивает, бубнит в полночной беседе, все о том же, о трудной доле и надежде на лучшее будущее, объясняется в любви, заходится пронзительным младенческим криком-призывом, шепчет молитвы, бродит к туалету, где в тамбуре цинковый бачок с водой и кружкой, посаженной на цепочку. Грохочет чурками проводница, растапливающая железную печь. Сон лишь урывками слетает на Димку, какими-то кошмарами терзает воображение и снова блаженно отпускает, позволяет видеть огонек свечи. Как будто приступ горячки охватил парня, и пока он не доберется до назначенного места и не вернется и не выполнит того, что задумал, он не будет знать ни одной минуты облегчения, он не будет слышать голосов людей, даже видеть никого не будет.
Поздним утром, когда вагон уже отстучал кружками с кипятком, отшелестел яичной скорлупой и бумагой, опустошил бак и жестяной умывальник в туалете, Димка осторожно, чтобы не наступить на чьи-то головы, руки, плечи, спускается со своего горища.
Еще через несколько часов Димка, так же не видя никого и не слыша, но, как заведенный, делая все точно и вовремя, сходит на маленьком разъезде, где лишь пустая дощатая будочка да шлагбаум на пересечении песчаной дороги с рельсами. Как свеж и чист воздух родных лесов! До Инши отсюда лишь семь километров. Димка идет к родной станции вдоль пути, не слишком близко, однако, к насыпи, чтобы не встретить знакомых путейских рабочих. Снег лежит лишь озерцами, покрывая крупной солью вересковые полянки и тимьяновые склоны лесных холмов. Башмаки Димки тонут в песке, похрустывают под подошвами стебельки сушеницы. Иногда попадаются высокие, куда как выше головы, засохшие стебли коровяка, а над головой – кроны сосен, знаменитых полесских сосен, стволы которых покрыты насечками, оставленными сборщиками живицы, и даже зимой приятно щекочет ноздри густой скипидарный залах смолы Встречный поезд, со стороны Инши, громыхает по насыпи, вдавливая шпалы в песок. Паровоз серии «С» (как они хорошо известны Димке, все эти паровозы, рядом с которыми прошло столько лет детства) легко тянет состав под уклон, лоснятся его черные выпуклые бока, залатанные кое-где клепаными кусками железа. Насыпь как будто оживает – от движения поезда поднимается метель бумажек, несется вслед последнему вагону, где на тормозной площадке мотается закутанная фигура кондуктора.