Димка, очкастый, нелепый студент в длинном пальто, внушает ему страх – инстинкт подсказывает урке, что лучше не связываться с дерзко преградившим. путь странным малым.
– Где Чекарь? – спрашивает Димка. – Мне по-быстрому.
Парень пожимает плечами, по-прежнему держа руки в карманах. Он начинает осторожно обходить Димку.
– А Серый? Знаешь Серого? Где он? Тот мотает головой и неожиданно бросается наутек. Димка мчится за ним, но ноги совсем окостенели и бегут плохо, вразброс. Парень ныряет в какую-то дыру в заборе и исчезает. Димка бредет по переулку, выжидая, не объявится ли затаившийся блатняга, обходит забор с дальней стороны. Пусто. Теперь перед Димкой запорошенное снегом илистое болотце, что раскинулось на задах Инвалидного рынка. Димкины ботинка пробивают тонкую корку льда, и пальцы ощущают жгучее прикосновение проступившей сквозь дыры воды. Что-то произошло на Инвалидке в те три дня, когда Димка ездил в Полесье. В этот час здесь и шагу нельзя было ступить; чтобы не, наткнуться на одного из чекаревских шакалов. Гульба и игра до утра шла в притонах Инвалидки, и блатные шастали по переулкам от одной малины к другой.
Куда они все подевались?
В чайной близ рынка еще светится кухонное окошко. Здесь частенько засиживался кто-нибудь из завсегдатаев, и уж он-то многое мог подсказать. Парадная дверь, над которой, горит лампочка, освещающая желтые фальшивые колонны, заперта. Димка стучит в черную кухонную дверь, но никто не отвечает ему. Из форточки тянет кружащим голову запахом еды.
– Эй, ты кто? Стрелять буду! – слышится хриплый старческий голос из-за угла.
Сегодня Димку, не испугать. Он идет прямо на голос.
– Стой!
– Да брось ты, – непослушные, замерзшие губы еле проталкивают слова.
Человек в тулупе медленно отступаем от Димки, держа берданку перед собой. Это ночной сторож, который обходит рынок, с его запертыми на засовы лавочками, и заодно присматривает за чайной.
– Поговорить надо, – шепчет окоченевший Димка.
– Нечего, нечего, – сторож прикладывает берданку к плечу.
– Да вы что, с ума посходили сегодня?
– Не подходи… Не разговаривай.
Сторож явно не в себе, и Димка отворачивается. О чем можно говорить с выжившим из ума стариком? Берданки его Димка не боится, но если сторож начнет свистеть и явится милиция – это совсем ни к чему. Не очень-то хорошо все закончится, когда в отделении начнут выворачивать карманы. Димка идет по Шебашевке к станции метро,уже совсем не чувствуя заледеневших ног. Пальцы как будто чужие. Ну, где же ты, Чекарь, где ты, Серый? Еще несколько минут, и Димка, не в силах будет достать из-за пазухи свой армейский, образца, 1895 года наган.
Узкую полоску света видит Димка в темном дощатом кубе «Полбанки». Кто-то там сидит на кухне или просто оставили, лампочку включённой? Уже больше нет сил. Едва не падая, Димка добирается до задней двери павильона и, привалившись к ней телом, скребется.
– Кто там? – слышит он сдавленный голос Марьи Ивановны.
– Я, Студент, – сипит Димка.
Он почти падает в открывшуюся, дощатую дверь, и могучая Марь Иванна подхватывает его. По ее краснощекому лицу текут слезы. Неужели она так рада видеть Димку живым и здоровым? Димка видит пустой зальчик павильона; а на одном из столов – початая бутылка, стакан и тарелка с огурцами. И больше никого. Димка не в состоянии ничего понять, да и, не хочет. Он ощущает блаженство тепла, идущего от натопленной печи.
Марь Иванна неожиданно заходится в плаче. Сверкая золотыми коронками, она хватает воздух ртом. Теперь уже она обрушивается на Димку, и, шатаясь, он поддерживает ее многопудовое тело. Наконец хозяйке удается сделать глоток воздуха.
– Студент, пришел… А Ивана, Федоровича нет больше. Нет больше Ивана Федоровича…
До Димки не сразу доходит, о. ком речь. А ведь это она о Гвозде. Марь Иванна всегда величала его лишь по имени-отчеству. И почему это егонет, куда он мог уехать? На Север; что ли, завербовался в эти дни? Гвоздь – человек неожиданный: Марья Ивановна сотрясается от рыданий и почти заваливает Димку. Едва держась на ногах, он подвигает ее к стулу, усаживает. Вместе с болью в обмороженных пальцах ног, вместе с теплом, которое постепенно оживляет закоченевшие, негнущиеся суставы, к Димке возвращается ясность сознания.
– Да что Иван Федорович, что?
Она никак не может ответить. Димка смотрит на стол, на огурцы. Никогда не пила Марь Иванна, никто не видел, чтобы хоть пригубила она стакан: свято блюла честь хозяйки заведения. Только поминальная бутылка может вот так бесстыдно стоять рядом с тарелкой огурцов.
– Где он, что с ним? – сипит оттаявшим голосом Димка.
– Убили… убили нашего Ивана Федоровича.
Димка, шатаясь, подходит к столику и допивает то, что оставалось в стакане. Водка взрывается в его изголодавшемся теле гранатой. Кружится, кружится павильон, превращается в ярмарочную карусель, столики несутся вокруг.
– Студент, Студент! – кричит Марь Иванна рухнувшему на пол Димке.
Ей не хватало еще одного несчастья, чтобы прийти в себя. Привыкшая обихаживать и утешать других, Марья Ивановна треплет Димку по щекам, трясет его, поит водой и, наконец, по бледным, впалый щекам, по легкости и податливости Димкиного тела догадывается. Несет густой мясной настой, остатки дневного борща, вливает Димке сквозь стиснутые зубы.
– Пей, Студент. Ну, пей, пей через силу. Ну что ж ты нескладный такой… Ах ты ж, сирота ты несчастная.
Гроб для Гвоздя делают в сараюшке Петровича. По этому случаю. Петрович и Валятель позвали из деревни двух стареньких столяров-резчиков, и те колдуют, художничают над досками, выплетают штихелями деревянные завитушки. Не было и не будет в столице гроба лучше, чем у Гвоздя. У завсегдатаев шалмана всюду друзья. И хоть пусто в магазинах похоронных принадлежностей, но и бахрому с кистями достали, и позолоту для резьбовых украшений, и особый черный лак, и подушечки атласные уже нашиты для медалей и орденов,
– Вот ведь как вышло, – рассказывает Петрович. – Расстроился он, как ты уехал. Слова, правда, не сказал, по обыкновению, молча так сидел за столиком у Марь Иванны… и пил вроде аккуратно. То ли недоглядели мы… Рано так поднялся. Ну, мы решили, гудеть пошел из-за расстройства настроения. Бывает ведь у него – лучше не трогать, не приставать. Ушел. Думали, домой. Или еще куда – с наших глаз. А он, видишь, прямо на малину к Чекарю подался. Туда, к Инвалидному рынку. И как получилось – никто не знает. Их там у Чекаря четверо, сказывают, было. Сам он, Зуб, конечно, Другие блатняги. С ними-то Гвоздь и заспорил.
– Да, не заспорил он, – снова бурчит Валятель, отрываясь от фуганка. – Знал, зачем шел. Просто как фронтовик не мог выдержать, что урки свои порядки держат. Ясное дело… И за Студента переживал, что лишили его друга.
– Да не лишили, не лишили, – не выдерживает Димка. – Вот он я. Я же вернулся…
– Ну, он не знал. Думаешь, легко ли – над фашистом победу одержать и урканью подчиняться…
– Ты как будто вместо Гвоздя туда ходил, – замечает Петрович Валятелю. – Откуда знаешь?
– Знаю. Чувствую.
– Чувствуешь… Может, просто перебрал человек и пошел в сердцах.
– Нет.
Старички– столяры молча колдуют над липовыми завитушками. Штихели так и ходят по дереву. Они слушают, но не встревают в разговор, их дело -лучший в городе гроб. Чтоб издали было видно настоящую работу.
– Никто не знает, что и как, – продолжает Петрович. – Но только, видно, бросились они на Гвоздя…
– Или он бросился.
– Станет кто на четверых бросаться?
Он– то как раз и бросился, думает Димка. Валятель верно говорит, но и он не знает верной причины. Это тянулось еще от тех довоенных лет, когда Гвоздь попал в подчинение к уркам, когда терпел их власть. Вот что жгло Гвоздя многие годы. Не таков он был, чтобы забыть свой позор. Он, Димка, лучше всех понимает друга, он тоже не смог бы примириться с позором, что ж говорить о железном, несгибаемом Гвозде, у которого за душой небось не было ни одного трусливого поступка. Кроме того лагерного долготерпения, признания воровской власти. И как он, Димка, не догадался, как не предупредил своего друга о том, что исчезает лишь на несколько дней. Последнюю каплю горючего бросил он в жаровню. Ее-то лишь и не хватало для вспышки.