Выбрать главу

Как — как любишь ты меня? —

Ха, ха, ха, ха-а!

Мне не нужна твоя любовь, — чего ты хочешь от меня — ведь я ничего не могу дать тебе, — что мне делать с тобой — я не знаю, что я стану делать с тобой!

Встань; одевайся; и изумляйся моему великому мозгу, который способен разыграть такой веселый фарс едва созревшей школьнической любви.

Офелия, иди в монастырь.

На дне моей души лежит мрачная, ужасная тайна безумной, сатанинской, черной мессы, когда умирающий пол в своей разрушающей агонии и смертельных судорогах исчерпал все неистовства, когда он в последний раз был моим и вытащил меня из твоих тисков.

И я хочу раскрыть эту тайну; выставить на показ триумф эпилептической страсти, еще раз пережить все с такой интенсивностью, как будто это случилось только сегодня, еще раз погрузиться в наслаждение моим половым вампирством, и еще раз чувствовать себя всесильным полом, который играет моим мозгом как глупой, смешной игрушкой.

Я не знаю, был ли это сон или действительность; я не знаю, был ли это галлюцинаторный образ идеи или, наоборот, рождение идеи из унаследованных, а priori лежащих во мне образов.

Линии дня незаметно переходят в линии ночи; над ясным полднем покоится большой, кроваво-красный диск луны, а в воде глубокого колодца среди белого дня отражаются миллионы звезд в полуночной тьме.

Боже мой! Быть может, это было лишь психическое проявление физических процессов разрушения, алкоголического бреда, лихорадочного жара или — но, ведь, это же все равно.

Во всяком случае, я ее пережил, эту смертельную борьбу моего пола.

Я сидел неподвижно, глубоко засунув в рот кулак с выпученными глазами, с болезненно искаженным лицом, — грубое, хищное животное.

Я должен был что-то разрушить в себе, собственными зубами впиться во внутренности, глубоко, медленно, все глубже; осторожно отрывать их, чтобы боль была сильнее, медленнее, ужаснее; я должен был это сделать длинными, тонкими, острыми зубами.

В течение двух дней я не спал; ничего не ел. Я пил лишь чистый спирт, потому что мои вкусовые нервы притупились, и их действие на полость рта было уничтожено.

Я был почти весел.

Чувства мои двигались в такт, удивительный такт, какой-то страшно-призрачно-глубокой, несвязной, докучливой музыке, с лицом старомексиканского идола.

Каждый звук был как бы куском расплавленного металла, который, достигнув страшной температуры, капал в спектр моей души, и проводил там линию.

Я не слышал музыки, я явственно ощущал ее, как огромный, бесконечный спектр с яркими, наивно яркими красками.

Это напомнило мне те краски, какими был размалеван ассирийский лев, которого я однажды видел.

Мне было странно лишь то, что я совершенно отчетливо ощущал ультрафиолетовую краску, но не как цвет, а как какую-то обратную волну, как нечто, что постоянно находилось в равномерном, ритмическом, совершенно явственном обратном движении и не хотело исчезнуть.

У меня было почти ощущение, что я пьян и координация моих двигательных мускулов нарушена.

Я видел музыку в горящих, пылающих, резких, громадных огненных красках; сначала я подумал, что это гангрена, так болезненно действовал на меня по временам этот жар. Иногда я ничего не чувствовал, тогда у меня являлось ощущение, что я тону, тону, и я в отчаянии хватался за все вокруг себя, чтобы снова всплыть, снова выбраться.

Лишь одного не понимал я, как я могу схватить это зубами и вырвать; оно было здесь, я знал это точно, и я должен был от этого избавиться — да! от того, о чем у меня было это смутное воспоминание и чего я не мог вспомнить.

Было совсем темно, и на стеклах тихо, беззвучно плакал дождь.

Спектр во мне становился интенсивнее, ярче, он преобразился в бесконечный ряд дифференцированных болевых ощущений.

Каждая звуковая линия превратилась в особое чувство боли.

Нежный длинный ряд с ясными, прозрачными пальцами и совершенно остроконечными когтями.

Они, как тонкие, добела раскаленные иглы, впивались в мой мозг в равномерно сменявшиеся промежутки времени, совершенно так же, как впиваются иглы в нотные пластинки шарманки.

И каждая вызывала новый тон страдания.

Временами мне казалось, будто иглы превращаются в органные трубы, на которых кто-то в невероятнейших стодвадцатых разыгрывает ужасную, отвратительную симфонию мук, оргиастическую каденцию жестокого бреда страданий.

Я закричал, как зверь, вероятно, мускулами живота, потому что вдруг почувствовал в середине живота ужасную, колющую боль.

Я закричал еще раз, сильнее; я должен был кричать. Я умышленно удваивал силу своего напряжения; я радовался этому; я это делал умышленно.