Это «подобает» очень понравилось мне, оно напомнило хорошо обдуманную, поучительную профессорскую речь; очень, очень хорошо.
Она молчала с минуту.
— Но ребенок?!
— Оставь, я хорошо его воспитаю, он стоял бы на пути к твоему счастью, ему будет хорошо у меня, очень хорошо, и — он будет любить меня…
Сверкающий дождь льющегося огня танцевал в моих глазах, горло сводила спазма, голос совершенно оборвался, неприятный высокий звук, свистя, вырвался из груди, вот оно… Нет, опять прошло.
Я превзошел себя в благородстве.
Потихоньку сунул я ей в руку бумажку, которую я все время судорожно комкал и наполовину изорвал.
С минуту мы стояли друг против друга. Перед моими глазами был как будто влажный туман; я ее не видел.
— Ну, навсегда —
Я удивлялся себе, что я так бодр, но вдруг в глазах у меня на мгновение все потемнело, пол зашатался подо мной, ушел из-под меня, я стал падать, падать… Все остальное я сделал почти бессознательно; я знаю только, что я что-то сделал, что вдруг меня неприятно коснулась струя свежего воздуха. Когда я опять пришел в себя, я был один в своей мастерской.
Я сел в своему письменному столу, открыл книгу и начал читать; прочел, наверное, две или три страницы, без интереса и без скуки, я просто ничего не понимал, — ни одного слова.
Голова моя была пуста, все мысли точно выметены.
Пустая ясность! услыхал я повторенное несколько раз.
После этого я разделся, лег в постель и заснул.
Вдруг я проснулся.
Мне показалось, будто кто-то всходит по лестнице.
Я сел на постели и с невыразимым ужасом прислушивался, как какое-то исполинское тело, стоная и задыхаясь, взбиралось по трещавшим ступеням. Я слышал лишь грохот, треск и стоны, и вдруг сразу дверь сорвалась с петлей, рухнула часть стены, и вошло блуждающее море света; все плавало в свете, все тонуло, сливалось, погружалось в эту ужасную атмосферу света.
Свет лился в мое горло, свет сжигал мои пальцы, я задыхался, я погибал в этом свете.
Вскочил.
Я ясно видел ее передо мною, спросонья протянул ей навстречу обе руки: только секунду, только тысячную долю секунды чувствовать ее тело у своего! Только дуновение теплоты ее тела, хоть издали, хоть мельком, только дуновение вдоль моего тела, дуновение этой фиолетово-мягкой, прохладной теплоты тела!
Мои руки мучительно вырывались из суставов.
О, Боже, всемогущий, милосердный Боже!
Наконец, я стал спокойнее, я начал говорить вслух; мне доставляло удовольствие слышать свой голос в этом глухом одиночестве. И я плакал, как ребенок, я визжал, как прибитое животное, я просил и молил, и падал на кольни, и ломал руки, дико, неистово, до боли.
— О, приди, приди; положи твои теплые, мягкие руки на мое сердце! О, посмотри, я болен и нуждаюсь в любви и тепле; о, приди, Положи осторожно твои мягкие руки мне на сердце.
Я вдруг увидел себя в церкви, увидел себя мальчиком, обвеянным небесным блаженством, блаженством мягким, как шелковистая шерсть, сотканная из тихо веющего ритма — о, да — тогда, когда я в первый раз вкусил святого причастия: счастье, блаженное счастье приобщения.
Мое сердце стало Телом Господним, божественно вечными Святыми Дарами.
— О, приди, возьми осторожно в твои мягкие руки мое сердце, приди и накрой свои плечи шелковой, затканной золотом, ризой и тогда протяни прямо перед собой твои руки, медленно, размеренным, величественным движением.
Мы стоим перед церковью, на ступенях обращенной на восток церкви. Дрожащий, сверкающий полуденный жар вокруг нас, снопы ржи кругом на полях, золотом блестят жнивья, и далеко на заднем плане, прямо против нас, в удушливом туманном флере все засасывающей жары зияет темная лесная опушка.
И над полуденной жарой, над золотыми снопами, дрожа, обливаясь кровью в твоих руках, возвышается мое сердце.
И трепещет мир, тихо склоняются вокруг колосья ржи, и дрожа шелестит лес:
Tantum ergo sacramentum![16]
Я дрожал, все вокруг меня дрожало вертящейся дрожью, я обеими руками схватился за голову, я ощупал свое тело: все исчезло, я медленно успокаивался…
Лунный свет густыми, широкими снопами падал сквозь квадратные стекла окна мастерской; кругом, облитые серебристым блеском, стояли на мольбертах мои картины.
Там мои глаза встречали бесстыдно обнаженный образ сфинкса; оттуда устремлялся в мой мозг луч, рожденный из глаз бледной, истерической танцовщицы серпантина; из угла, как осязательная сладострастная дрожь, ползло на меня очарование пьяной гетеры.
Я снова почувствовал, что моя голова распухает беспредельно. Я не был больше жалкой, пространством и временем ограниченной, личностью; я сделался чистой, обнаженной индивидуальностью, старой, как все миры вместе, бесконечной, как все мировые пространства.