И среди сверкающей, шипящей пены я видел столетия и тысячелетия, низвергающиеся в бездонную пропасть; что-то надвигалось с обеих сторон, что ограничивало бесцельное пространство, и далеко и широко охватывал мой бессмертный взор поля матери-земли. Бесконечной надстройкой поднялась к небу вся культура, и глаз мой видел лежащий далеко и широко фундамент: господство женщин — матриархат.
И я отчетливее и увереннее почувствовал смысл моих картин. Ландшафт преобразился в глубокий, глубокий, как пропасть, загадочный глаз. Из морского прибоя вынырнуло белое, блестящее, исполинское тело; точно рана, выступил на нем среди вечерних сумерек похотливый, мистический рот. Из всех рамок моих картин вынырнула женщина, мировая воля, праматерь, властительница:
Милитта, вавилонская блудница, в которой никогда не унималось желание, которая сжигала в огне осчастливленных ею —
Изида, которая непорочной родила солнце: ни один смертный не коснулся ее одежд, — Изида, мать царей, супруга быка-луны, священная корова, царица всей земли —
Афина, которая никогда не знала темноты материнского лона, рожденная из светлых полей мозга —
Священная Дева тевтонских лесов, в которой проявилась творческая воля Одина. —
И Ты, выше Изиды, священнее Афины, потому что Тебя родил мой мозг: я твой родитель и твои сын! Ты — мать души моей, Ты мое дитя!
Сказано: в муках будешь ты рождать детей своих, будешь стоять под началом твоего мужа, и он будет повелевать тобою.
Неправда это, неправда! Ибо надо всем сущим, вопреки священному слову, царит женщина!
И я сижу, сижу и думаю, почему я должен был тебя любить?
И во мне рождается настроение, которое в радужном великолепии цветов заставляет сиять мое внутреннее, мое самое глубочайшее.
Я стою в церкви. Вечерние сумерки. Глубокая, глубочайшая тишина. Тишина в притаившемся ожидании, тишина в тяжелом опьянении запахом ладана, тишина в глухом, подземном шуме органа.
Тяжелая, черная тень от каменных колонн: таинственная, первобытно-мистическая исполинская тень, резко очерченная у главного алтаря. Она сияет в волнах свечей, мягко исчезая в среднем корабле и нежно сливаясь с теплыми, сладострастными сумерками под хорами для органа, И точно растущая дрожь пробегает по церкви, точно тихий, трепещущий ужас — и сразу вдруг тишина разбита, могуче гудят звуки органа, и из сжатого, задыхающегося ожидания вырывается песня, такая глубокая, тоскливая, разрастающаяся: Salve Regina![17] —
И снова ночь. Небо озарено, о, так озарено, как широкая низменность там внизу, под мостом, по которой летят железные поезда. Миллионы огней, расположенных друг подле друга, в необыкновенных линиях, в многоцветных красках, внизу и наверху, широкий луг, со светящимися цветами.
И запах роз, как мягкий блеск тумана в теплую летнюю ночь. Шествие людей со свечами в руках, несчастье над их головами, и снова пение, пение в бесконечно глубоких, однообразных, полузадерживаемых, задыхающихся тонах.
И песня становится линией, запахи плоскостями, настроения красками, странно перепутанная смесь красок, линий, запахов, но всегда одно настроение, один порыв настроения.
И там, в глубинах, настроение, которое привело сердце в трепет и содрогание, переходит в поверхность, эту необыкновенно мягкую, слегка выпуклую поверхность твоей щеки от скулы до края подбородка. И в глубине глухое пение переходит в тоску твоей речи — о, да, да…
Помню, я был еще ребенком:
Передо мной голубые дали, бледно-голубые, сверкающие дали. Тяжело поднимается солнечный жар, он жжет землю, он стоит над зеркалом озера сверкающими колющими огнями, и возвышаясь надо мною, круто подымая ветви, встает макушка тополя.
Блуждая, скользят мои детские глаза в бело голубой дали, в сверкающей, мерцающей, белой жаре, и в горячем пожаре кровь моя поднимается кипящим потоком.
Этот блеск и дрожание летней жары были в тебе, вокруг твоих сладострастно блаженных глаз — тогда, когда ты, горячая и счастливая, лежала в моих объятиях.
Вот передо мной картина, которую ты так любила: выжженная печальная степь, пожелтевшая трава и сухой бурьян. Ручей, заросший тростником. Тихий, едва текущий ручей, с дивными отражениями неба, объятого начинающейся вечерней зарей. Несколько растрепанных ив с высохшими ветвями стоят у ручья, а там дальше, расплываясь в прозрачном тумане, наполовину развалившаяся хижина.