Подле письменного стола играет мой двухлетний белокурый сын. Страдание его породило, страдание светится в его чертах, страдальческая, больная, старческая грусть в его движениях. Ибо страдание есть то вечное, что все порождает; страдание есть то, что бесконечно разгадывает прошедшее, и из страдания рождается всякое будущее.
Я и мой сын, мы оба вечны и рождены страданием, мы оба могучи в безумии величия нашей ничтожности.
Подле письменного стола играет мой сын с кроликом, с белым, красноглазым кроликом. Я люблю моего сына, ибо он мое уничтожение. День за днем разрушает он постепенно мое существование, через свою мать.
И мой белокурый сын красив и умен с этими мистическими глазами и страдальческими чертами.
И волна воспоминаний охватывает меня; мозг мой копается в прошлом и видит то время, когда во мне ликовал восторг будущего отца.
Ты была тогда так молода, и растущие зародыши твоих грудей робко стучались в упругую, свежую кожу проснувшимся желанием.
Ты была тогда так прекрасна, и на лице твоем лежало точно дуновение тумана над полной надежды весенней землей.
Ты глядела на меня двумя звездами-глазами, невинно, безгрешно, несведуще; твой взор казался мне пришедшим из какого-то чуждого мира, из серого прошлого.
Что-то чуждое, далекое — да, ибо из этих девичьих глаз дрожал навстречу мне луч воли, которой предстояло исполнить слово бытия, создавшее нас.
Дитя, возлюбленная! Божественная мысль об искуплении, по которой вечности человечества не будет конца.
А помнишь?
Я вел тебя под руку, гордо, потому что все люди вокруг завидовали нашему счастью. Сквозь черный, уединенный парк, сквозь таинственный шорох листьев, сквозь мистический брачный трепет природы шли мы к пруду. Вокруг кольцом стояли серебряно-бледные тополя, и небо погружалось в спокойную волну с его сияющей звездами вечностью, и так заманчиво смотрело на нас в своем, сознающем себя великолепии.
И тихо было тогда, и в нас была страсть, и ты дрожала в моих объятиях.
Трепет ночи пронизывал мои члены мягкими, бархатными уколами, и небо цвело миллионами шестилепестных звездистых чашечек — да! Как смеялся небесный луг с горящими звездами-цветами!
И мы оба, опьяненные нашим счастьем, мы оба, погруженные и сплетенные друг с другом, как две звезды двух полушарий, мы оба, соединенные друг с другом, как добродетель и порок, невинность и преступление.
И, разбухая, семя давало ростки.
Возлюбленная, жена, святая, трепещущее сердце моей души, ось вращения моего мирового мозга: ты рождаешь вечную судьбу моего будущего!
Чело твое я обвиваю венком, сплетенным из больших, кровавых, черных цветов моей тоски, в глухие, широкие бурные одежды моих мучительных несчастий окутываю я тебя; дождем звезд золотого детского прошлого осыпаю я тебя, о, моя святая, моя божественная!
И все исчезает, проходит. Лишь ты, ты, прошедшая через тысячи лет, ты, охватывающая миллионы мировых пространств, ты в моем сердце — ты, прелюбодейка!
Я видел солнце, оно было красно, как пурпур крови, и облака вокруг, точно небо хотело изойти кровью.
Моя мастерская казалась мне адом; не переставая, не останавливаясь, я бегал взад и вперед. И страдал, страдал, как только может страдать тот, кто всей своей душой, всем своим искусством коренится в женщине, которая его больше не любит.
Да, я давно уже это заметил; я знал это, мне не нужно было никаких доказательств. Я чувствовал это во мне, в ней; я видел это в ее взглядах, я читал это в ее малейших движениях. Я видел в ее душе так ясно, как в воде, когда первые тени вечерних сумерек льются сквозь солнечное небо.
Я знал, что она меня больше не любит…
Я знал это уже тогда, когда первая мысль о нем зародилась в ее душе. Я проследил минута за минутой, как она росла; я видел, как жадно они в первый раз взглянули друг на друга, как она обнимала его своими взглядами, как он сумел околдовать ее своими глазами удава и влек ее к себе и тащил за собою, так что она должна была идти.
И я все вижу этот кровавый красный пурпур солнца и это истекающее кровью небо, совершенно такое же, как я видел его однажды ребенком. С самого начала проснулось во мне это давным-давно умершее воспоминание, овладело моим мозгом, захватило мою мысль, гнало и принуждало мою волю, и все время подстрекало ее в одном единственном направлении: на преступление.
Как отчетливо вижу я большой двор моего отца, вижу амбар с большим аистовым гнездом на крыше и самку аиста, которая целую половину лета сидела в нем и высиживала яйца. А на лугу позади амбара, по берегу большого, густо заросшего камышом и ситником пруда целыми часами шагал самец с величавой гордостью и искал лягушек и червей. А то я вижу, как он неподвижно, оцепенело стоит на одной ноге, пока его не спугнет наш детский крик, тогда он медленно, большими кругами взлетает к своему гнезду. Вдруг он исчез, кто-то случайно подстрелил его; его нашли в соседней деревне, и один крестьянин взялся за ним ухаживать. Недолго спустя, появился новый аист и начал описывать круги над гнездом исчезнувшего самца, в котором самка тщетно ждала своего мужа. Верно и терпеливо. Но новый самец был так настойчив и приветлив. Почему бы самке не позволить обольстить себя? И она дала себя обольстить. Она впустила его в свое гнездо.