Никогда море не любило меня так, как с этого времени.
Оно открыло мне все свои тайны: свой взор, свой голос, свое сердце.
Оно ничего не терпело больше на своих волнах; как плохо склеенные коробочки, разрывало оно мне в жертву тысячи броненосных судов, и тысячи тысяч человеческих костей покрывали берег моего скалистого острова.
Только я, я один, сын моря, сын его загадок и бурь, мог плавать в нем.
И в одну темную ночь я выехал. Длинный, узкий челнок, как волчок, вертелся вокруг себя. С одной волны на другую перепрыгивал он широкие пропасти, падал из бездны в бездну, сотрясаясь, как капля с горы в долину, как пена из долины в гору.
Я кричал в восторге от дивной игры, в которую играло море со своим сыном.
Вдруг стало тихо. Лишь на секунду. Море лежало гладкое, как зеркало.
И я увидал, как челнок мой растет; я чувствовал, что он начал жить, стал теплым, кровеносным живым телом. С обеих сторон море высоко поднялось, и поднявшиеся морские поверхности вросли в тело; два огромных крыла распустились; я сидел на спине какой-то исполинской птицы.
Взмах крыльев — и ставшее плотью море медленно отделилось от дна. Еще взмах, и глубоко внизу я увидел угасавшую звезду: землю…
И снова катит ночь вокруг вечно тихих, покрытых снегом гор в черные пропасти свое темное бремя.
Усталое сияние солнца гаснет на краю неба, прохладно клубится покой, и, как трепет вечности, сверкает зарница.
Бесконечно далеко отлетает все близкое, душа плетет на воде блестящую ткань из звездных лучей, и через все близи и дали пылает зарницей вечности мой утренний сон:
Через сто лет все забудется.
Погасла радость, исчезло счастье. Давным-давно уже выветрилось страдание. Лишь море осталось, и моя любовь осталась, которая из глубины своей жестокой участи бросает пылающие пожары грез.
И снова я простираю над морем, от края до края, свои белые, измученные жизнью, крылья; тоскующими руками обнимаю его сожженный страданием сумрак и прижимаю к себе и пью его вечность, мое великое тайное счастье. О моя милая — о море мое.
АНДРОГИНА
© Перевод с польского Н. Самойлова
Была поздняя ночь, когда он пришел.
Он сел за письменный стол и бездумно глядел на роскошный букет, перевязанный широкой красной лентой.
На одном конце ее золотыми буквами выделялось таинственное женское имя.
И больше ничего.
И снова почувствовал он долгий, нежный, сладостный трепет, охвативший его, когда ему подали цветы на эстраду.
Его закидали цветами; так много венков упало к его ногам — но эти цветы с красной лентой и таинственным именем… — кем присланы они?
Он не знал этого.
Как будто чья-то маленькая, теплая рука схватила его руку — нет, не схватила — а, сладострастно ласкаясь, целовала горячими пальцами…
Она, имя которой так волновало его…
Быть может, она целовала цветы, погружала лицо свое в их мягкое ложе, прежде чем сложила их в букет — прижимала к груди своей богатые ветки и, нагая и жадно стонущая, склонялась над цветочным морем…
И цветы еще дышали ароматом ее тела, еще дрожал на них судорожно горячий лепет ее желания…
Она любила его, она давно знала его, целые дни она тревожно раздумывала, прежде чем решилась подарить ему цветы.
Он твердо знал, что она любила его, потому что такие цветы дарят только девушки, которые любят.
Он закрыл глаза и стал прислушиваться.
Он видел гигантские сказочные розы, черные, красные, кровожадные, белые, на длинных стеблях качающиеся розы. Они склонялись ниже и ниже, они гордо вздымались, они манили и смеялись, пьяные своей красотой.
Он видел туберозы, белые, как вифлеемские звезды на тонком стебле, с синеватыми жилками, — он видел первобытные деревья белых и красных азалий, обремененные и заваленные мягко-пушистой роскошью цветов, прекрасные, как больные платья на чудесных сказочных фигурах давно умерших, родовитых женщин. Он видел орхидеи со жгучими отверстыми устами, с ядовитыми, похотливыми устами, лилии с широко открытым лоном чистых желаний, и нарциссы и пионы, бегонии и камелии, — и целый потоп опьяняющего яда красок, обольстительного, впивающегося аромата переполнял его душу.
Мягкое майское благоухание сирени разливалось в нем вместе с тихой, детски-наивной серенадой пастушьей свирели в жаркие весенние ночи. Как яркая ликующая фанфара, звенел резкий пурпур роз, целомудренными объятиями охватили лилии его сердце, сладострастно лизали его красные языки орхидей, в белом холодном блеске кружились вокруг него туберозы, как любовный яд, разливался в нем обольстительный запах цветов акаций, тяжелого грозового молниеподобного летнего зноя, — и все эти ароматы, прохладные и свежие, как чистые глаза девушки, не знающей своего пола, — жаркие и жадные, как объятия бешеной гетеры, — ядовитые и кричащие, как взгляд раздавленной змеи…