Епископа облачали в редкостные ризы посредине церкви на бархатном красном возвышении, и в это время пели запомнившиеся мне слова: «Да возрадуется душа твоя, о Господи!..»
Все это было мне в диковинку, и Гришка несколько раз говорил мне:
— Закрой рот! Стоишь как ворона!
— А у тебя сопля текёт! — разъярился я на Гришку, толкнув его локтем.
— Чего это вы тут озоруете? — зашипел на нас красноносый купец Саморядов. — Анафемы захотели?
Но купец Саморядов сам не выдержал тишины, когда протодьякон грянул во всю свою волговую силу: «Тако да просветится Свет Твой пред человеки!..»
Купец скрючился, ахнул и восторженно вскрикнул:
— Вот дак… голосище! Чтоб… его…
Он хотел прибавить что-то неладное, но испугался; закрыл ладонью рот и стал часто креститься. На купца взглянули и улыбнулись.
Меня затеснили и загородили свет. Я пытался протискаться вперёд, но меня не пускали и даже бранили:
— И что это за шкет такой беспокойный!
— Пустите сорванца вперёд, а то все мозоли нам отдавит!
Меня выпихнули к самому амвону, где стояли почётные богомольцы. На меня покосились, но я никакого внимания на них не обратил и встал рядом с генералом.
Я смотрел на «золотое шествие» духовенства из алтаря на середину церкви при пении «Блажени нищие духом», на выход епископа со свечами, провозгласившего над народом моление «Призри с небеси, Боже» и осенившего всех нас огнём, — а в это время три отрока в стихарях пели: «Святый Боже, святый Крепкий, святый Бессмертный, помилуй нас», — на всенародное умовение рук епископа перед Великим выходом, при пении «Иже херувимы тайно образующе», и всё это при синайских громах протодьяконского возношения.
Мне не стоялось спокойно, я вертелся по сторонам и весь как бы горел от восхищения.
Генерал положил мне руку на голову и вежливо сказал:
— Успокойся, милый, успокойся!
Начался чин анафемствования. На середину церкви вынесли большие тёмные иконы Спасителя и Божьей Матери. Епископ прочитал Евангелие о заблудшей овце, и провозглашали ектению о возвращении всех отпавших в объятия Отца Небесного.
В окна собора била вьюга. Все люди стояли потемневшими, с опущенными головами, похожими на землю в ожидании бури.
После молитвы о просвещении Светом всех помрачённых и отчаявшихся на особую деревянную восходницу поднялся протодьякон и положил тяжёлые металлические руки на высокий чёрный аналой. Он молча и грозно оглядел всех предстоящих, высоко поднял златовласую голову, перекрестился широким взмахом и всею силою своего широкого голоса запел прокимен: «Кто Бог велий яко Бог наш, Ты еси Бог наш творяй чудеса!»
Как бы объятый огнём и бурею протодьякон бросал с высоты восходницы огненосное, страшное слово: «анна-фе-мма!»
И опять мне представилась гора, с которой падали тяжёлые чёрные камни в дымную бездну.
Все отлучаемые от Церкви были этими падающими камнями. Вслед им, с высоты горы, Церковь пела трижды великоскорбное и как бы рыдающее: «Анафема, анафема, анафема!»
Церковь жалела отлучаемых.
В этот мглистый вьюжный день вся земля, казалось, звучала протодьяконской медью: «Отрицающим бытие Божие — анафема!»
«Дерзающим глаголати яко Сын Божий не единосущен Отцу и не бысть Бог — анафема!»
«Не приемлющие благодати искупления — анафема!»
«Отрицающие Суд Божий и воздаяние грешников — анафема!»
В этот день мать плакала:
— Жалко их… Господи!
ЗВЕРЬ ИЗ БЕЗДНЫ
Приближение Пасхи Михаилу Каширину внушало жуть. С одним из предпасхальных дней у него было связано кошмарное событие, при воспоминании которого на голове прибавляется лишняя прядь седых волос и таким близким кажется безумие.
Это было в те годы, когда Бог отступился от людей и по земле ходил зверь, выпущенный из бездны. Однажды ночью к Каширину пришли люди в кожаных куртках и его, как бывшего офицера, арестовали и препроводили в тюрьму.
Шли дни, похожие на тупые ржавые пилы, убийственно медленно распиливающие сознание неизбежностью страшного конца.
В те времена Каширин был молод; у него была невеста с тихим именем Лиль; были радости, надежды, любовь. Она часто приходила в тюрьму на свидание. Короткие, ограниченные временем встречи, когда не успеешь наглядеться в родимые глаза и наговориться до опьянения, прерывались резким окриком тюремного надзирателя:
— Хватит!