Утро — тёплое, розовое. Мягко кудрявились белые облачинки. На цветах яблонь роса. С голубой Волги веяло прохладой. В солнце и голубые ризы одевалась крестьянская земля.
В душе Семёна поднималось забытое крестьянское чувство.
Жадно захотелось работы. Родной, мужицкой работы, в которой целое поколение Завитухиных находило радость и оправдание жизни.
Захваченный жаждой работы, он не хотел больше думать о своей смертной болезни.
«Ничего, — утешал себя с улыбкой, — это пройдёт. Подышу деревенским воздухом, окрепну, и все будет в совокупности».
Семён обошёл двор, хозяйским глазом осмотрел одичавшие яблони, опрокинутый забор, шаткие гнилые ступени крыльца и деловито, по-хозяйски, слегка нараспев, произнёс:
— Работы-то много! Ишь, как всё покачнулось. Ну, да это мы, Бог даст, наладим…
В груди поднимался колючий клокот кашля, но Завитухин старался подавить его, чтобы этим заглушить мысль о болезни.
В сарае он нашёл топор, раздобыл гвоздей и взялся было починить опрокинутый забор, но не успел вбить и гвоздя, как почувствовал себя дурно, сел на землю и закашлялся долгим хрипящим кашлем.
Когда успокоился от кашля, подошёл к яблоне, обнял её шероховатый стан и заплакал.
Воротился в избу бледный, с дрожащими ногами и лёг на полати, с тоскою глядя, как золотые солнечные лучи проникали в избу и дрожали на стене тени от старых яблонь.
Как таяние вечерней зари, как догорание восковой свечи в одиноком храме, проходили на земле последние дни Семёна Завитухина. Наступила последняя предсмертная тягота. Не думалось больше о земле, о работе… Мысль тянулась больше к тому, что выше земли, выше солнца и звёзд, к невечернему миру, о котором так грустно пели когда-то под окнами странники-слепцы.
Часто звал к себе мать, гладил морщинистые её руки и всё просил рассказать ему что-нибудь про старину, когда леса были дремучее, нивы плодороднее, люди сильнее и всё было по-иному.
И мать, едва пересиливая рыдания, древними стихами рассказывала ему бывальщину.
Высокий и тонкий лад его дум так созвучно сливался с древними песенными словами матери, и была на душе особенная утешенность.
В один из золотых сентябрьских дней позвал он к себе мать и сказал ей:
— Маменька… голубушка… Отвези меня в Николину пустынь. Помолиться хочу перед смертью и обелить себя покаянием… Много греха у меня, маменька… Ой как много… Страшных грехов!
— Не тяжело ли тебе будет, Сеничка? Вёрст тридцать, поди, до Николиной пустыни, истомишься в дороге-то, сыночек!
— Не препятствуй мне, маменька. Пусть эта дорога подвигом моим будет, веригами моими. Отвези меня в пустынь… Пустынь… Пустыня, — бредово шептал Семён, — слово-то какое приятное… тихое, утешное слово… Помнишь, маменька, пела ты как-то о прекрасной мати-пустыни?
«Мати-пустыня, приюти сиротку»…
Чтобы не выдать сыну своей печали, уходила мать в сени и там плакала.
Одели Семёна в белую чистую рубаху, укутали в шубу, под руки повели к телеге, положили его на солому, и повезла мать сына холодноватым, золотым сентябрьским днём в Николину пустынь.
Лежал Семён вдоль телеги и большими, проясненными долгой болезнью глазами смотрел в глубокое синее небо, и уже не было желания быть на земле, а хотелось скорее слиться с этим небом и лечь бок о бок с прадедами, у края кладбищенской церкви, откуда будет доноситься кроткое примиряющее пение.
Ехали русскими просторными полями.
В пути, среди ветреного безлюдного поля, их застигла ночь. Холодно было. Пусто было. Мать склонялась над лицом больного сына, согревала его своим дыханием, поправляла изголовье и ноги его укутывала соломой. Чувствовала мать, что тяжело сыну, и сквозь слёзы утешала его рассказами про старину, про леса дремучие, где прятались раскольничьи скиты и жили прозорливые подвижники; про дедов крепких, как дубы, и весёлых, мудрых, как земля, ими возделанная. И даже стих пропела сыну про прекрасную мати-пустыню и про дубравы Господни, цветами райскими украшенные.
После причастия в Николиной пустыне умер бывший красноармеец Семён Завитухин. Тише падения золотого листа с дерева умер он, и даже мать не услышала последнего его вздоха.
При помощи монахов уложила мать сына своего на телегу и теми же печальными осенними полями, под те же ветровые песни, низко опустив голову, повезла его в Коростёлово. Так же в пути их застигла ночь, и много звёзд смотрело на них.
Холодно было. Пусто было. Кружился увядающий лист. Так же поправляла мать изголовье сына, укутывала ему ноги и согревала его дыханием, — словно холодно было ему в этой осенней мгле, и, как молитву, как причит, тихо пропела ему про прекрасную мати-пустыню и про дубравы Господни, цветами райскими украшенные.