Выйдя на прилесье, Гришка предложил нам погадать на кукушку — сколько, мол, лет мы проживём.
Кукушка прокуковала Гришке восемьдесят лет, Федьке шестьдесят пять, а мне всего лишь два года.
От горькой обиды я упал на траву и заплакал:
— Не хочу помирать через два года!
Ребята меня жалели и уговаривали не верить кукушке, так как она, глупая птица, всегда врёт. И только тогда удалось меня успокоить, когда Федька предложил вторично «допросить» кукушку.
Я повернул заплаканное лицо в её сторону и сквозь всхлипывание стал просить вещую птицу:
— Кукушка, ку-у-ку-шка, прокукуй мне, сколько же на свете жить?
На этот раз она прокуковала мне пятьдесят лет. На душе стало легче, хотя и было тайное желание прожить почему-то сто двадцать лет…
Возвращались домой при сиянии звезды-вечерницы, при вызоренных небесах, по тихой росе. Всю дорогу мы молчали, опускали горячие лица в духмяную берёзовую листву и одним сердцем чувствовали: как хорошо жить, когда завтра земля будет именинница!
Приход Святой Троицы на наш двор я почувствовал рано утром в образе солнечного предвосходья, которое заполнило нашу маленькую комнату тонким сиянием. Мать уставно затепляла лампаду перед иконами и шептала:
— Пресвятая Троица, спаси и сохрани…
Пахло пирогами, и в этом запахе чувствовалась значительность наступающего дня. Я встал с постели и наступил согретыми ночью ногами на первые солнечные лучи — утренники.
— Ты что в такую рань? — шепнула мать. — Спал бы ещё.
Я деловито спросил её:
— С чем пироги?
— С рисом.
— А ещё с чем?
— С брусничным вареньем.
— А ещё с чем?
— Ни с чем.
— Маловато, — нахмурился я, — а вот Гришка мне сказывал, что у них сегодня шесть пирогов и три каравая!
— За ним не гонись, сынок… Они богатые.
— Отрежь пирога с вареньем. Мне очень хочется!
— Да ты, сынок, фармазон, что ли, али турка? — всплеснула мать руками. — Кто же из православных людей пироги ест до обедни?
— Петро Лександрыч, — ответил я, — он даже и в посту свинину лопает!
— Он, сынок, не православный, а фершал! — сказала мать про нашего соседа фельдшера Филиппова. — Ты на него не смотри. Помолись лучше Богу и иди к обедне.
По земле имениннице солнце растекалось душистыми и густыми волнами. С утра уже было знойно, и все говорили — быть грозе!
Ждал я её с тревожной, но приятной настороженностью — первый весенний гром!
Перед уходом моим к обедне пришла к нам Лида — прачкина дочка, первая красавица на нашем дворе, и, опустив ресницы, стыдливо спросила у матери серебряную ложку.
— На что тебе?
— Говорят, что сегодня громовой дождь будет, так я хочу побрызгать себя из серебра дождевой водицей. От этого цвет лица бывает хороший!
Сказала и заяснилась пунцовой зорью.
Я посмотрел на неё, как на золотую чашу во время литургии, и, заливаясь жарким румянцем, с восхищением и радостной болью, воскликнул:
— У тебя лицо, как у Ангела-хранителя!
Все засмеялись. От стыда выбежал на улицу, спрятался в садовой засени и отчего-то закрывал лицо руками.
Именины земли Церковь венчала чудесными словами, песнопениями и длинными таинственными молитвами, во время которых становились на колени, — а пол был устлан цветами и свежей травой. Я поднимал с пола травинки, растирал их между ладонями и, вдыхая в себя горькое их дыхание, вспоминал зеленые разбеги поля и слова бродяги Яшки, исходившего пешком всю Россию: «Зелёным лугом пройдуся, на синее небо нагляжуся, алой зоренькой ворочуся!»
После обеда пошли на кладбище поминать усопших сродников. В Троицын день батюшки и дьякона́ семи городских церквей служили на могилах панихиды. Около белых кладбищенских врат кружилась, верещала, свистела, кричала и пылила ярмарка. Безногий нищий Евдоким, сидя в тележке, высоким рыдающим голосом пел про Матерь Божию, идущую полями изусеянными и собирающую цветы, «дабы украсить живоносный гроб Сына Своего Возлюбленного».
Около Евдокима стояли бабы и пригорюнившись слушали. Деревянная чашка безногого была полна медными монетами. Я смотрел на них и думал: «Хорошо быть нищим! Сколько на эти деньги конфет можно купить!»
Отец мне дал пятачок (и в этом тоже был праздник). Я купил себе на копейку боярского квасу, на копейку леденцов (четыре штуки) и на три копейки «пильсиннаго» мороженого. От него у меня заныли зубы, и я заревел на всю ярмарку.
Мать утешала меня и говорила:
— Не брался бы, сынок, за городские сладости! От них всегда наказание и грех!
Она перекрестила меня, и зубы перестали болеть.