Над семнадцатой по счету прорубью колдовал дюжий солдат…
— Ваше блахродие… — сиплым от простуды голосом позвал он Людевича к себе. — Кажись, есть, хосподин бахон… — солдат очумело тыкал железным прутом в прорубь, хотя руки его вконец окоченели от мороза.
Людевич вырвал штырь из рук солдата, сам несколько раз опустил его в прорубь…
— Данила, сатана ты этакая! Нешто, правда, что-то есть?.. Зови сюда повара! Что смотришь, болван? Повара, говорю…
Вскоре повар с красным от печного жара лицом предстал перед Людевичем.
— Никак обедать изволите, барин? — спросил он с удивлением, ибо время обеда еще не приспело.
— Дурак ты, братец! — добродушно ответил Людевич. — На-ка, держи зонд, пока руки твои горячи! Стукни, братец, раз-другой о дно да скажи, чего чуешь!
Повар немного опешил, но повиновался приказу барона. Штырь после нескольких погружений вдруг наткнулся на что-то твердое.
— Вроде бы есть, ваше благородие… Оно?! — крикнул было солдат во весь голос, но прапорщик сунул ему под нос мерзлую рукавицу.
— Тише, болван! Рашпиль неси… Живо!
Через несколько минут Людевич приладил рашпиль к длинному шесту, опустил его в прорубь и начал пилить таинственный «объект», резонно полагая, что если он металлический, то на ребрах рашпиля останутся следы металла в виде опилок.
Наконец Людевич вытащил шест из проруби, и все увидели, как под стекавшей с рашпиля водой засверкали желтые огоньки… Яркие, как крошечные осколки небесного светила. Людевич вертел рашпиль так и этак, наслаждаясь игрой холодного зимнего солнца в золотистых зернах металла.
— Ура, братцы! — вымолвил он, стоя в кругу солдат. — Вот она — частица русской святыни, милые вы мои мужички.
Восторженные солдаты принялись качать прапорщика. Людевич бессвязно благодарил их, вытирая обледенелым рукавом шинели набегавшие на глаза слезы. Ни он, ни восторженная толпа солдат не сомневались: именно тут — в двадцати саженях от берега — покоится добыча Бонапарта.
Ночью молодцеватый подпоручик остановил коня возле дома смоленского губернатора и потребовал срочного свидания с Хмельницким. Губернатор спустился по мраморной лестнице в вестибюль, где подпоручик вручил ему пакет от подполковника Шванебаха, руководившего работами на Семлевском озере. Вездесущая Мещурина стояла здесь же, подле курьера, державшего передо генералом «смирно». Прочитав донесение, Хмельницкий расстегнул ворот сорочки и положил руку на сердце.
— Ну, матушка, кажись, свершилось… — сказал он прочувствованно, а затем воскликнул: — Держись, вороные!
Едва за курьером закрылась дверь, как Хмельницкий обхватил Мещурину руками, поднял и закружил по комнате.
— А что, голубушка, не пора ли нам возвращаться в Петербург? Хватит, починовничали в провинции. Департамент, я думаю, мне как раз по плечу! Предвижу, дорогая, что сокровища Наполеоновы многими пудами исчислять придется. Верно, надо принять срочные меры к недопущению на озеро посторонних. Об этом я немедля сообщу тамошнему исправнику…
Санкт-Петербург, 2 января 1836 г,
В шесть часов пополудни флигель-адъютант доложил Николаю, что министр внутренних дел просит принять его по срочному делу…
Император заметил, что Блудов чем-то сильно взволнован, однако, прежде чем узнать о причине, побудившей министра добиваться аудиенции, Николай решил покончить с вопросом, волновавшим его последнее время:
— Дмитрий Николаевич, что в Московском университете?..
Блудов понимал: вопрос императора вызван тем, что недавно в этом храме науки был выявлен антимонархический кружок, состоявший преимущественно из детей разночинцев, — явление для России новое. Ведь до сих пор оппозиция власти исходила от дворян-аристократов.
— Ваше величество, надзор за университетом ведется неусыпно, согласно новому уставу. Число принятых в прошлом году разночинцев уменьшено. Разве что сделано исключение для тех, кто заслужил… Для таких, как известного вам Гайловского сын…
— Ты имеешь в виду агента Главного штаба?
— Да, ваше величество.
Николай привычным движением поправил концы усов.
— Хорошо, оставим это… Ты, кажется, хотел сообщить что-то?
— Новость совершенно неожиданная, ваше величество! Донесение смоленского губернатора…
Николай поморщился:
— Дмитрий Николаевич, скажу тебе откровенно: я недоволен Хмельницким. Его усердие гораздо менее моих к нему милостей. Где это видано, чтобы крепостная стена стоила двести тысяч!