С трудом доходит — я стою под бывшими тополечками, они выросли, прикрыли солнце и значительную часть неба своими пышными кронами, они глядят на меня и не узнают, как я не узнал их. Пытаюсь вспомнить, какой же из тополей я посадил своими, вот этими руками… кажется, этот. Разглядываю ствол, покрытый шершавой темной корой, оглядываюсь — никто за мной не наблюдает? — и прижимаюсь лицом к коре. Глаза закрыл. Чего-то жду. Читал, слышал — растения лечат, растения реагируют на музыку, они живые… ну, не совсем, как мы, а все-таки… Увы, я не верю в эти разговоры, не то воспитание получил.
Но так или иначе, тополь ориентирует меня на минувшее. И перед глазами проявляется вдруг размалеванная физиономия клоуна.
В детстве цирк был моей страстью. Как я рвался к манежу! Теперь манеж не тот. Синтетическое покрытие, наверное, имеет свои преимущества перед старым, покрытым опилками манежем. Но вместе с опилками цирк лишился неповторимого, специфического запаха арены — острого и возбуждающего. Мальчишкой я мог долго стоять перед зеркалом и корчить рожи, орать немыслимую чушь, полагая, что веселю незримую публику. За эти упражнения мне здорово влетало — прекрати кривляться! Ты что, сдаешь зачет на обезьяну?! Хватит, тебе говорю… Займись делом.
Артист во мне умер, не родившись. Почему, не знаю. Но страсть к цирку не умерла — притаилась.
Затрудняюсь объяснить, как и почему возвращение в детство всегда помогало мне выходить из полосы неприятностей, перегибать кривую судьбы на подъем, душить отчаяние. Может и серьезно — злой козел не просто так застревал в зеркале, и нежные подростки-тополечки возвращались ко мне тенистыми тополями… Выходит, не умирающая детская память помогала ощущать себя клоуном… Что, серьезно? Доброе может торжествовать над злым… во всяком случае, я очень хочу в это верить.
Бессмысленно говорить: к сожалению, я человек неверующий. К сожалею — пустое кокетство, сегодня оно в ходу. Какими нас вырастили, такими нам доживать. Меня раздражают люди, навещавшие на себя в одночасье кресты и норовящие их выставить напоказ — вот, мол, глядите все, какой я религиозный. Срамота это! Крест не зря зовется нательным, и не публике истинно верующий должен его показывать, а прятать у собственного сердца. Много толкуют нынче о духовности. Только я думаю, не с церкви, не с попов начинается духовность, как армия не начиналась с комиссаров. Духовность живет в человеке, она производная от совести, от способности стыдиться за себя и за других… Духовность преумножается там, где погибает жадность, где растет любознательность и исчезает равнодушие.
В мальчишеские годы мне, как и моим детям, когда пришло их время, казалось — родители не могут меня понять: они люди прошедшего времени, они рабы понятий устаревших, отошедших… Я рвался для начала прыгнуть с парашютной вышки и был уверен, отец скажет: ноги тебе поломать надо, да? Отец был бухгалтером, я не мог понять, как это можно просидеть всю жизнь в конторе, составляя и подписывая пускай даже очень-очень важные бумаги. Всякое слово взрослого, будь то учитель, отец, посторонний человек, вызывало неприятие, казалось подвохом. Странно получается — теперь, став взрослым, состарившись, я отлично могу понять соображения моих сменщиков, что не значит непременно с ними согласиться. Но понять могу, потому что примерно те же самые чувства, ощущения, сомнения давно испытал и пережил. Как только убедить ребят в этом?
Впрочем, мне повезло. Основу воспитания закладывала в меня мама. Она была человеком из ряда вон выходящим, хоть и не увенчана никакими формальными званиями. Идем мы с ней как-то по Кузнецкому мосту. У меня в руках по сумке с красками, кистями и какой-то еще маминой харахурой — она расписывает настенные коврики по трафаретам, делает батиковые платки, ей хочется жить лучше, нужны деньги.
Свою деятельность мама не изображает художественной, хотя состоит сотрудницей ХОТа — это «Художественное Оформление Тканей», в маминой расшифровке название ее артели звучит так: — халтурное объединение тунеядцев… Тунеядцы, пожалуй, для красного словца подверстаны — халтура у мамы тяжелая. Идем мы, значит, по Кузнецкому мосту, мама несет рулон ватмана, прислонив его к плечу, как винтовку, и упрекает меня в нерешительности, дескать, трусоват ты, братец, когда дело доходит до главного, когда действовать надо… Так звучат, а точнее так до меня доходят мамины слова. Понятно, я лезу в бутылку и имею неосторожность вякнуть: а сама ты чем лучше?
И тут случается. Почти поравнявшись с долговязым дядькой, накрытым соломенной шляпой канотье, мама вроде оступается, рулон ватмана слетает с ее плеча, и шляпа — фью-ю, летит по ветру. Мужчина оборачивается и выговаривает к моему великому изумлению: