Только сейчас фон Штраубе вспомнил свое сегодняшнее видение в огне камина, пока полыхала, корчась, бумага. Боже, неужто этот пустомеля, этот подвыпивший бумагомарака, неужто же он прав?!..
Философ снова надел очки и теперь взирал на Иконоборцева с чувством своего внутреннего превосходства. Поэт же Александр, как зачарованный, смотрел лишь на пламя свечи и, как показалось вдруг лейтенанту, видел там в эту минуту нечто очень важное…
Усы журналиста уже размокли в вине и вместо того, чтобы франтовато топорщиться кверху, паклей свисали вниз. В глазах стояли пьяные слезы.
— Хотите такого мира, как я обрисовал? — спросил он. — Что ж, вольному воля. А я – уж не взыщите – к своему прикипел. К этому самому! — Не найдя иного образа, он постучал по паркету. — Да, несовершенному, да подлому иной раз! Так и пытаюсь исправить в меру своих скудных сил! Вы уж как хотите, а я… Ежели его не станет – так и меня тогда…
Поэт наконец оторвал взгляд от свечи, посмотрел на него с печалью и, пожалуй, с сочувствием.
— Нет-нет, — сказал он, — я себя отнюдь не отделяю. Это наш мир, мы его дети. Он – воздух, которым мы дышим. Мы любим его, как любят старого родителя. Что касается нового мира, каким бы он ни был, то – право, нельзя же полюбить еще не родившееся дитя. И все-таки непреложный закон в том, что старое уходит, а новое приходит ему на смену. Мы, дети своего мира, тоже, несомненно, уйдем вместе с ним, нам не место там… — Он махнул куда-то рукой. — Хотя, признаюсь, дорого бы дал за то, чтобы – пускай с края пропасти – хоть самым краешком глаза…
— Вот! — вклинился Иконоборцев. — Так я и думал – все-таки хотите! А раз хотите, то – вольно или невольно – приближаете!
— Что ты так расходился, мой друг Аввакум? — с новой бутылкой вина в руке подошел к нему сзади Строганов. — Залей лучше печаль свою. — А остальным подмигнул.
— Ах, оставь, — бросил через плечо Иконоборцев, подставляя, однако, свой бокал. Снова оборотился к молодым людям: – Ведь жаждите приблизить, — я угадал? Стоите повитухами при этом вашем дите-уродце…
— Никто не в силах приблизить или отдалить завтрашний день, — вставил философ. — Что же касается, как ты… как вы выразились, "уродца", то чувство истины и справедливости все же требует внести некоторую…
— Наконец-то! — оборвал его Аввакум. — Вот мы и добрались! Этого-то я и ждал! "Истина" и "Справедливость"!.. Ну и времечко пришло: беспрестанно сталкиваюсь с людьми, знающими, что сие такое. Анархисты, толстовцы, декаденты, кокотки, социал-демократы, — все знают, что такое Истина! Извольте уж тогда – и мое мнение. Помните, возможно, у Дюрера – четыре демона Апокалипсиса: Смерть, Война, Чума и Голод? Так вот что я вам скажу: там пятого не хватает – скачущего впереди. Имя ему, уж не знаю, Истина или Справедливость, се дело вкуса, а суть одна: там, где он проскакал – там и остальные не запозднятся: и Война, и Голод, и Чума, и Смерть. Из всех бесов, сидящих в нас, несть более бесноватого! — Голос журналиста, было подсипший, теперь набирал проповедническую мощь: – Чую цокот его копыт. Чую полымя от края до края и крик ненасытного воронья… И набег саранчи, и рык зверя, выходящего из бездны…
Сделался совсем пьян, слезы катились из глаз неудержимо. Несколько человек собрались из других углов комнаты, собрались вокруг него послушать, что он вещает и перешептывались между собой:
— Из-за чего сыр-бор, братцы?
— Не знаю… Вишь, эко разобрало…
— "Может, соли дать понюхать?..
Нофрет, тоже подойдя, стала гладить его по взъерошенным волосам. Журналист ни на кого не обращал внимания. Растирая слезы, он продолжал:
— …И грады распадутся на части, и цари примут власть со зверем! И не станет плодов земных, и потечет кровь до узд конских! И звезда ляжет на землю, и посыпем пеплом головы свои!..
Вдруг в какой-то момент фон Штраубе перестал его слышать. От колыханий воздуха свеча на миг полыхнула чуть ярче обычного и осветила знакомый перстень с зеленым камнем на руке одного из подошедших – тот самый, без сомнения. Он вскинул голову и столкнулся взглядом с человеком, прятавшимся за спинами других. Без Нофрет он бы не вспомнил это дурацкое имя.
— Филикахпий! — вскрикнула она.
Фон Штраубе вскочил. Бурмасовский лакей, — теперь он был выряжен эдаким парижским франтом, — сначала попятился, потом, развернувшись, кинулся наутек.
— Эй ты! Стой, черт! — крикнул фон Штраубе и устремился вслед за ним.
В прихожей было слышно, как тот уже скатывается по лестнице. На бегу подхватив шубу, лейтенант со всех ног бросился в погоню.