Наконец она нашла то, что искала – две старинной работы курительные трубки в форме изогнувшихся и разинувших пасти змей, набила их, раскурила обе по очереди, одну оставила себе, другую протянула фон Штраубе:
— На, миленький. Ты столько пережил сегодня, это поможет укрепить нервы.
Фон Штраубе не имел привычки курить трубку, но от этой не смог отказаться. От нее пахло не табачным дымом, а каким-то неведомым сладковато пьянящим дурманом. Он сделал глубокую затяжку. Медовый дурман почти сразу вошел в кровь, приятно растекся по всему телу, захмелил голову. Язык сделался неподатливым, — да и говорить-то чего? Глупо: зачем?.. Молчать, полной грудью втягивать этот хмель… Как она прекрасна в этом своем вишневом! Вот опустилась рядом с ним на кушетку, растянула галстук у него на шее, положила под голову бархатную подушечку. Видимо, более привычная к этому дурману, заговорила… Но о чем, о чем? Слова как-то просачивались сквозь голову, минуя разум… О неких, пожалуй что, документах, о каком-то пакете, о чем-то еще – наверно, и для него тоже важном какую-нибудь минуту назад… Кажется, еще – о Бурмасове… Или, вроде, нет, не о Бурмасове? Какая разница? И при чем, при чем тут Бурмасов?! Он далеко – там, где, должно быть, всегда такая же, как тут, благость и такой же сладостный дурман…
Еще – про аудиенцию во дворце. Ну да, была, была когда-то, века назад, была эта аудиенция. Там еще была какая-то Тайна, но что ж поминать эдакую давность? Сгорело, в дым обратилось. Уж не этот ли самый дым теперь, возвратившись оттуда, из вечности, из небытия, не он ли теперь так сладко наполняет грудь, не он ли такой легкостью наполняет все тело, не он ли растягивает мимолетные мгновения на бесконечные века, — скажи, Дарья Саввична, скажи, прелестная Мадлен, скажи – не он ли?.. Нет, ничего не говори, только будь рядом, Виола, вот так вот, рядом, из века в век! И ты молчи, неизвестный, больше не гнусавь на своей постылой латыни про "spiritus santis" и про "fructus ventris tei", к чему это, моя родная Софи, к чему, к чему, благословенный Джехути, провожающий в страну Запада, измеряющий легкость души? Вот она, душа: смотри как стала легка! Легче даже воздуха! Легка, как столь желаемая тобою пустота, о, благословенный Саб, великий Инпу, священный Анубис; – все ли в твоей стране Запада, кто приходит из страны Востока – все ли они, скажи, так несказанно легки? И розги твои, наверно, легки, легче пуха, добрейшая Герцогиня за стеной, оттого и: "Еще! еще!" – так сладострастно взывает к тебе твой басоголосый! И ты, господин Хлюст, — это ведь, конечно же, ты: из всех зеркал глядит жабье твое лицо, — и ты, оказывается, легок до невероятия, иначе не просочился бы сюда так незаметно, подобно дыму, — верно, Паола, верно Изида, Софи, Мадлен?..
Хлюст (по-жабьи склабясь широким ртом во всех зеркалах). Рад свидеться с вами, господин лейтенант. Премного наслышан о ваших приключениях последнего времени, хотя мы, к упущению обоюдному, пока что и не знакомы.
Голос фон Штраубе (услышанный самим фон Штраубе откуда-то из зеркала на потолке). Отчего же, господин Хлюст? Вполне даже знакомы заочно. Только дверь притворите – сквозит холодом, тут вам не Суэцкий канал, которым вы так успешно (и не без прибытка, должно быть) торгуете.
…"…maximus bonum ad anima audio vox Tui Spiritus…" [36]…
…"…Еще, ах, еще, еще, моя герцогиня!.."…
Хлюст (притворяя дверь). Браво, браво, господин лейтенант! Это делает честь вашей догадливости! Такая прозорливость впрямь свидетельствует о вашем Destination Grand [37]. Однако вы удивляете меня, мой молодой друг, тем, что остановились на полдороге.
Фон Штраубе (точнее, одно из его отражений). Говорить о половине дороги вправе лишь тот, — квирл, квирл! — кому доподлинно известен ее конец, а я почему-то сомневаюсь, достопочтимый господин Хлюст, что вы один из тех, кому доверена столь наиокончательная истина… (Господи, да ведь не из дверей-то холод, а от этого, с жабьей головой, хоть и стоит он у полыхающего камина! Такая от него стужа, что, кажется, сейчас по всем зеркалам пойдет паутиной изморозь!)