Прежде чем воплотиться в реальность, всякий замысел проигрывается в нашем сознании. Это только кажется, что «новое глобальное мышление» даётся человеку автоматически — оно достаётся заботами и усердием сплотившихся людей, которые на протяжении столетий умели обставить всё таким образом, что другие люди за них строили дома и дороги, пахали землю и разводили скот, водили корабли и умирали в битвах. Поодиночке ловкачи ничего бы не достигли. Но, собранные в шайку, умели морочить головы, выступали как гадальщики и маги, исцелители и наставники юных, опустошая кошельки богатых, знатных и располагавших властью, — от тех зависела раздача поместий, привилегий, должностей, спасение посаженных в тюрьму. Члены шайки усердно прославляли друг друга во всех странах, где делали бизнес, подвизаясь то под видом астрологов, знатоков чтения судеб по бегу планет, то под видом библиотекарей, толкователей снов и составителей «самых результативных законов»…
Но и эти махинации раздражали: солидарность лисиц, вместе опустошающих курятник…
После убийства Нинки Леопольд совершенно убедился в правоте своего связника Джери, который не раз признавался ему, что он уже плохо ориентируется в историческом пространстве: единственный выход — признать, что мир соткан из вымыслов и что на свете в действительности нет ни лжи, ни правды, ни науки, ни суеверия, ни красивых, ни безобразных, ни преступлений, ни добрых деяний.
— Всё это условные функции, — убеждал Джери. — Тебе кажется, что ты совершаешь измену, продаёшь военные секреты России иностранному государству — чепуха! В действительности нет ни стран, ни народов: все мы — одно целое и связаны только функционально: или ты меня угощаешь, или я тебя, или ты ложишься кверху пузом, или я…
Леопольд Леопольдович, в конце концов, полностью принял толкования полковника Джери, малорослого и щуплого кавказца с узкими усами и постоянной ухмылкой в глазах: «В самом деле, о какой исторической правде или справедливости долдонят эти российские аборигены?.. Мы здесь, на земле, только атомы мироздания, совершающие предначертанное движение, условны все имена и клички, как порок и добродетель… Напротив, порок даже более интересен, ибо он, прежде всего, и побуждает к движению человеческую массу…»
Застольные разговоры
Наведывался к Мурзину сухощавый старичок в смешной кожаной кепке с задранными кверху ушами, такие носили в начале XX века пилоты первых аэропланов. Звали его Бенедикт Купидонович. А фамилия была — Власоглавов.
Представлялся публицистом, но про него говорили, что это выстарившийся московский кэгэбист, некогда работавший в толщах диссидентских тусовок.
Усатый, как жук, в кремовом костюмчике и с бамбуковой тросточкой, он производил странное впечатление. И всё жаловался на мучительные сны. Говорил, как блеял — такая манера. Но, по-моему, притворялся, безбожно всё врал, провоцируя других.
Как-то Аркаша Лындин, директор главного промтоварного магазина, слушая Власоглавова, правда, после обильной выпивки, даже прослезился:
— И я вижу сны. И в них не узнаю ни себя, ни других. То я — король Непала, то негус какой-то из Эфиопии… Во, брат, какие страсти. Сны меня, блин, измучили. И всё на иностранные темы… Вот вчера. То ли Ирландия, то ли эта, где сыра много…Голландия, да… Выхожу как будто с морским биноклем, подаренным мне ещё в детстве отцом. Посмотрел направо — налево… Вижу, у церкви святого Патрика мужик с женщиной. То ли танцуют, то ли целуются. А женщина — вроде бы моя первая жена, полудурочка Лизабет… Положил бинокль, бегу к церкви. Вижу: да, моя жена и в обнимку с подонком в морской офицерской пилотке, вокруг ни души, пусто всё пространство, будто остальные персонажи жизни испарились… Уже близко. Раскрываю руки, как разбойник, и с нарастающим криком «А-а-а!..» устремляюсь к бесстыжей парочке.
Увидев меня, они так и прыснули в разные стороны и стремглав скрылись в церковном притворе.
Подбегаю. Стоит пустой гроб. Я в него ложусь и — руки на грудь. Чин чинарём.
Подходит этот мужик в пилотке и моя Лизабет. По-моему, оба уже без трусов.
— Нам всё это померещилось, — говорит Лизабет. — Гляди, в гробу какой-то засранец.
— По виду очень знакомый. Но я забыл, где его видел, — отвечает мужик.
И вот они начинают целоваться у гроба, и мужик в пилотке шарит под юбкой у Лизабет.
Лизабет смотрит на меня и говорит прерывистым голосом:
— Давай чикнем этого бритвой по шее! Меня, значит. Я им вроде как аппетит порчу.
— Кого-то мне напоминает эта мумия. Кого — не помню.
— Возьмём нож и чикнем по шее! Лежит, как живой. В гробу не должно быть живых.
Я наблюдаю за ними, чуть-чуть приоткрывши глаза, и не выдерживаю:
— Я тебе, сука, чикну! — говорю басом. — Шибану из дерьмо-кольта — навылет!
— Опять померещилось, — воркует Лизабет, обнимая мужика.
— Представляешь, мне показалось, что он сказал «дерьмо-кольт»… Теперь я догадалась: все мои проблемы — от плохого усвоения окончаний…
И тут я выскакиваю из гроба и пытаюсь схватить их, расставив руки. И — по нарастающей трублю, как пожарная машина: «А-а-а!..»
И опять они расцепливаются и убегают в тёмный зев каких-то помещений…
Каждый день этот самый сон, хотя Лизабет я задушил уже лет десять тому назад… Нет, не руками, зачем руки марать? Я плеснул ей стакан первача в глотку и приказал: «Иди, дуся, на панель, потому что спать с тобою всё равно больше не буду. От тебя Чебоксарами или Уфой пахнет».
Она пошла. Принесла выручку. И пока я пересчитывал, повесилась. Жизнь души, скажу вам, — явление, не совпадающее с жизнью тела. Они связаны, конечно, обе жизни, но не так, как ты думаешь. Тело жрёт кашу или ананасы. И душе жратву подавай, иначе подохнет. Жрёт мечты, но мечта — как лосось, её в наличии нету. А вот химер — до хрена. Частика, иначе говоря, простой варёной колбасы, в которой мяса ноль целых хрен десятых. И все жуют химеры. И потому от всех воняет одинаково…
Я изумился стилю такого мышления и спросил Лындина:
— Так что же, выходит, ты, Аркаша, угробил свою жену? А он смеётся:
— Это всё сон!.. Я и женатым никогда не был!.. Вот такие люди.
Бенедикт Купидонович, правда, поинтересней. Но политическое его нутро — не ухватишь. Вроде бы и нашим, и вашим, а в итоге — щербатый веник: пыль гоняет, а мусор не берёт.
— Вот Вы, товарищ или господин писатель, над чем сейчас работаете? — Это я спрашиваю. А Мурзин всё посмеивается, утирает рот полотенцем и при этом что-то пережёвывает.
— Пишу новый роман, — без тени смущения дребезжащим голоском отвечает Власоглавов и жестом велит себе наполнить фужер минеральной водой: он принципиальный враг алкоголя, за что и пользуется авторитетом среди выпивающих. Им больше достаётся. — О прошлой войне… Но теперь уже о войне так писать нельзя, как писывали прежде. Развал СССР и изменение политических ролей в стране исключают эту тему. Она отодвинулась пространственно, как первая мировая… Что толку рисовать устаревшие картины? Немцы тоже оказались поленьями в чужой топке… Власовцы — русские люди, а я не понимаю их речей. Как не понимаю речей, положим, Ясина, похож на карманника, его и гримировать излишне: всё по-русски, а всё не по-нашему.
— Странная концепция, — говорю я. — И ассоциации ваши патологией отдают. Всё гораздо серьёзней.
— Может, в самом деле, мы уже зомбированное племя и исполняем чужую волю? — Блеет Бенедикт Купидонович, смотрит голубем и невинно отворачивается в другую сторону.
Я пробую вернуть его к диалогу:
— Так что же, выходит, мы ни за что уже и не отвечаем?
— Время накладывает огромный отпечаток, — уклоняется публицист.
— А стихи пишите?..
Мурзин декламирует, растягивая слова:
— Это всё Ваше?
— Баловался, — стыдливо признаётся Власогласов. — Теперь уже что-то не тянет. Годы не те… Теперь пишу роман о евреях.