Выбрать главу

Раиса захотела узнать, чем я занимаюсь на гражданке. Служу корректором, сказал я. Она сняла пилотку, и светлые волосы, распустившись, упали на китель. Мне захотелось до них дотронуться, только коснуться, даже не погладить, я знаю, это глупо, но она сама виновата. Я ее раньше ненавидел, она меня презирала. Теперь я переменился. Она — тоже. Теперь мне хочется потрогать ее волосы. Мои приятели смотрели на нас во все глаза, ничего не понимая: Раиса никогда не снисходила до дружеских отношений ни с одним из подчиненных. Они пытаются прислушиваться, но мы говорим очень тихо. Словно исповедуемся друг другу.

— А что делает корректор?

Начинаю объяснять, в чем заключается эта работа, но обрываю себя на полуслове:

— Я еще кое-чем занимаюсь.

Раиса удивленно раскрывает глаза:

— Чем же?

— Я — поэт.

Последние слова я произношу почти беззвучно. Она оживляется:

— Настоящий поэт? Как Исаковский?

— Нет, Исаковский знаменит, его стихи читали даже в окопах. А мои…

— И что же с твоими?

— Мои знаю только я один. Думаю, они не очень хороши…

— Ты мне их почитаешь, правда? Обещаешь?

Я кивнул:

— Обещаю.

— Завтра я за тобой зайду, и мы погуляем по парку.

После чего она тотчас переключилась на других, на Дмитрия, Льва, Алексея. А я уже не слушал, так меня разбирали желание ей понравиться и боязнь показаться смешным.

Конечно, мне не надо было упоминать о своих стихах. Что она знает о поэзии? Что это песни, исполняемые шепотом? Порывы восторга или угрызений, молитвы неверующих? Может ли она оценить их, учитывая, что написаны они на идише? Впрочем, я пытался умерить свои чувства. Напрасно я так себя грызу: она не придет, прогулки не будет, я не выставлю себя перед ней идиотом, декламируя стихи. Я сперва любил Раису, потом считал ее стервой-карьеристкой, затем снова любил, потом… Да пошла она к черту, я уже не питаю к ней ни любви, ни злости. У меня сейчас другие заботы. Что я буду делать в СССР? Где жить? Где работать? Может, мне следует навестить семейство Лебедева в Витебске? Какой же я дурак! В Витебске сейчас больше нет евреев. Хорошо. Отправлюсь куда-нибудь еще. К Мите и его бабушке, например. Куда угодно. Найду где-нибудь местечко, где еврейский поэт сможет жить, обеспокоив как можно меньше людей.

Разумеется, я ошибался. Раиса пришла, как и обещала. Что до моих стихов, она настаивала на том, чтобы их услышать.

Так я стал жертвой собственной поэзии.

Люблин не так пострадал, как большинство крупных городов. Мало разбомбленных домов. Почти нормальная жизнь. Полные соборы. И рестораны. Русские и польские солдаты братаются. Под деревьями парни и девушки заново открывают для. себя радости любви.

Я был еще слаб, ходил с трудом, правой рукой опираясь на Раисино плечо. Иногда, оступаясь, я невзначай касался ее груди, и кровь ударяла мне в голову. Мы шли с частыми остановками, чтобы я мог чуток передохнуть. Наконец я предложил ей сесть на скамейку, она помогла мне на нее опуститься и снова заговорила о стихах.

— Тебе действительно это важно? — спросил я.

— Читай, я отвечу потом, — приказала она.

— Но ведь ты не поймешь…

— Солдат, ты дерзишь.

— Да нет, я только хотел сказать, что тебе будет непонятно, потому что стихи не по-русски. Я пишу на языке идиш.

Она даже не моргнула:

— И что с того? Я понимаю идиш.

Ну да, она выучила этот язык в детстве. Ее дед и бабка говорили с ней именно на нем. Я спросил ее, где они сейчас, но она не отозвалась. Ее глаза потемнели. Помолчав, она только обронила:

— Умерли.

— Когда?

— Не знаю.

— Где?

— В Бердичеве.

Тут я перестал замечать и белизну облаков над головой, и зелень деревьев, и гомон людского потока, мерно текшего к центру Люблина. Я вытащил из кармана несколько листков бумаги и принялся читать. Она меня резко оборвала:

— Хватит. Это тяжело и никуда не годится. А что-нибудь повеселее у тебя есть?

Я отрицательно замотал головой. Нельзя было поддаваться ее настояниям. Она слишком холодна и замкнута, чтобы понимать такую поэзию. Сложив листочки, я убрал их в карман. Раиса злобно отчеканила: