— А ты уверен, что любишь меня?
— Уверен, Раиса. Есть хотя бы одна вещь, в которой поэт уверен, — это его любовь. А ты? Ты меня любишь? Хоть немножко?
Она ответила странновато:
— Видели бы меня мои родители…
— Твои родители?
Ее лицо затуманилось. Смотрела на меня, а словно не видела. Наконец произнесла:
— Пальтиель Коссовер, поэт и еврей, иногда меня от тебя воротит, но в остальное время ты довольно забавный.
Чтобы доказать, что я ей не безразличен, она три раза подряд побывала со мной в Еврейском театре, где разыгрывалась какая-то очень многословная, зато отменно патриотическая дрянь. Она попросила меня почитать ей мои стихи, новые и те, что уже слышала. С пониманием их прокомментировав, она не уставала, однако, высмеивать мрачный вид, с коим я их читал, и предсказала, что как поэт я обещаю больше, чем как муж. Польщенный ее словами, ошалев от восторга, я теперь жил только ради нее. Раиса никогда не говорила, что любит меня… но ведь при всем том она приняла мое предложение. Мы заполнили целую кучу анкет, затем вместе со свидетелями (с четой Менделевичей) отправились в загс, где какой-то надутый чиновник объявил нас мужем и женой. Вся церемония не продлилась и нескольких минут. «Ах, если бы мои бедные родители видели меня сейчас», — прошептала моя супруга. Я подумал о своих, но промолчал.
Менделевич пригласил нас в ресторан. Раиса со слегка пренебрежительной усмешкой согласилась, а меня охватила грусть, которую мне вряд ли удавалось скрыть. Я все думал о тех, кого не было рядом: об отце, таком великодушном и все понимавшем, о набожной и всегда расположенной помочь ближнему матери, о сестрах, дядьях, учителях и приятелях моих детских лет. Вот если бы свадьбу сыграть в Льянове… Я представлял, как выглядела бы церемония. Красно-синий полог над нашими головами, свечи, раввин, скрипачи, моя заранее подготовленная краткая речь… Здесь же все свелось к обеду в актерском ресторане. Трапеза была обильна, изрядно сдобрена водкой и — один раз погоды не делает, исключение позволительное — крымским шампанским.
Менделевич развлекал нас театральными байками, Раиса хлопала в ладоши. А я про себя все припоминал наши старинные традиции. Жених-сирота должен отправиться на кладбище, чтобы пригласить на свадьбу умерших родителей. Как я мог бы сделать это? Льянов далеко, и в любом случае Раиса меня не поняла бы. Спросила бы: «Тебе нужно кладбище? Но у тебя одно такое уже есть в сердце. Прочитай там молитву, поклонись могилкам, и хватит!»
— Почему ты такой грустный? — встревожилась жена Менделевича.
— Так велит традиция, — ответил за меня ее муж. — Молодожены должны быть печальными в день свадьбы. Они разбивают стакан и мажут лоб пеплом в память о разрушении Храма. Конечно, это тоже театральное действо, но какое трогательное!
— Что такое? — возмутилась его жена. — Пальтиель печален из-за такого далекого прошлого?
— Да нет, — вступила в разговор Раиса. — Он грустит из-за будущего… того, которое ему пока неизвестно.
И тут вдруг я почувствовал, что мы никогда не будем счастливы.
Сегодня, когда я пишу эти строки в месте, где все прошедшее высвечивается четким и ярким светом, я отдаю себе отчет, что Раиса что-то уже подозревала, причем задолго до того, как стал догадываться я. Тогда почему она вышла за меня замуж? С ее привлекательностью, образованностью, партийным прошлым она могла бы выбрать из списка воздыхателей мужа и получше. Но на самом деле, как я понял позже, она воспользовалась мною, чтобы одолеть собственные наваждения.
До войны она ходила в невестах, но ее отец воспротивился: Анатолий не был евреем. Плакала ее мама, сама Раиса ярилась:
— Ну да, он не еврей. Но вот я еврейка, и что мне с того?
— Раиса, ты только вспомни! — молил ее отец.
— О ком? О чем? Оставь меня в покое со своими воспоминаниями! — кричала она. — Я хочу жить по собственному разумению, а не по твоему!
В конце концов она порвала с родителями и поселилась у Анатолия. Война их разлучила. Анатолий погиб под Минском, и боль Раисы обернулась ожесточением. Сначала она ополчилась в душе на родителей, потом — на всех евреев вообще: если бы не они, она вышла бы замуж за своего Анатолия, у них родились бы дети, они пожили бы счастливо… После призыва в армию она яростно не желала иметь дело с евреями, позволяла себе ругать их на все лады, словно мстя таким манером своим родителям. Все изменилось лишь тогда, когда она узнала об истреблении евреев Витебска, о том, что всех членов ее семьи похоронили заживо. После этого ее потянуло к евреям новое чувство: осознание своей вины (а тут и я как раз подвернулся!). Думала ли она, что таким образом смягчит горе мертвых родителей? Понимала ли, что, наказывая себя, она заставит страдать и меня? Однако, прошу прощения, гражданин следователь, пора сменить тему. Моя личная жизнь касается только меня.