Официально будучи болен, я не мог подыскивать себе службу. А вот Раиса могла. Ее зарплата помогала нам сводить концы с концами несколько месяцев. Но не больше, ибо она была беременна.
Говоря начистоту, я пытался убедить ее сделать аборт. «Разве теперь время давать кому-то жизнь? Кто знает, где я окажусь завтра? А вдруг обоих арестуют? Но даже если нас не тронут, ты веришь, что этому миру нужен еще один еврей?»
Она же стояла на своем. Ей нужен был этот ребенок, и все мои доводы она пропускала мимо ушей. Я теперь отдавал себе отчет, что почти не знаю свою жену: мне известны только те эпизоды и обстоятельства ее жизни, что связаны со мной. А как же детство в Витебске, родители, друзья? Я множил вопросы, но они оставались без ответов. От ее умолчаний на душе становилось еще тяжелее.
Между тем мы теперь уже каждую ночь ждали стука в дверь. Как когда-то, во время войны в Испании и в России на фронте, я ожидал той пули, что адресована лично мне. Но разница все-таки существовала: и раньше, и теперь я чувствовал себя в опасности, но не ощущал за собой вины, однако прежде никто и не пытался меня обвинить, не готовил западни, а сейчас… Сейчас я жил под негласным подозрением, вел себя, будто виновный. Заложив руки за спину, я ходил взад-вперед по комнате. Как приговоренный.
По ночам я прислушивался к звукам на улице, на лестнице, у меня перехватывало дыхание. Разбудить Раису? Но шаги удалялись. До новой тревоги.
Раиса перестала работать за месяц до родов. Женщина, сдававшая нам комнату, глядя, как моя жена поднимается или спускается по лестнице, бормотала: «Бедняжка!» Позже, когда ей на глаза попадались мы оба с младенцем, она твердила себе под нос то же слово, только во множественном числе.
В комнате я созерцал свое дитя, мальчика, носившего имя Гершон, некогда принадлежавшее моему отцу, и мое сердце таяло. Я отвечал за его будущее, хотя представлял его отнюдь не безоблачным и полным тоски. Буду ли я еще здесь, когда придет час учить его ходить, как мой отец учил меня? Кто обучит его первым словам и песенкам, назовет имена птиц и цветов? Кто убережет его от дурного глаза? Я гладил его маленькую, еще безволосую головку, целовал во влажный лоб и шептал: «Пусть Всевышний будет с тобой, сын мой, пусть Он останется с тобой, отец мой».
Я разыскал (не буду говорить, ни где, ни как) моэля, который обрезал моего сына. Читая вслух молитву о сем знамении завета между нами и Богом, я прослезился. Сын, которого я держал на руках, смотрел на меня в молчании, а я, тоже молча, желал ему познать радость. Когда моэль произнес имя моего отца, я заплакал.
С Раисой я об этом не советовался. Опасался взрыва ярости, но и на этот раз она меня удивила. Ее синие глаза потеплели.
— Он будет страдать, — сказала она, покачав чуть заметно головой, — конечно, будет. Этого не избежать. Но по крайней мере, ему станет понятно, за что.
Однако же петля затягивалась. Из Москвы долетали тревожные вести: Маркиш и Бергельсон, Дер Нистер и Квитко были арестованы. Менделевича уложила в постель эмболия. Я сел в поезд и приехал отдать ему последнюю дань почтения. Но никого из общих знакомых около него не застал. Старик Аврум Залман попал в психбольницу. Вдруг начал вопить в ресторане, что он — двоюродный брат царя Давида: «Саул, убей меня, убей!..»
Чувствую, скоро мой черед. Тюрьма, безумие, смерть. Расставание. Гляжу на сына, и мне кажется, что он улыбается. А я улыбаюсь ему.
Не понимаю, почему я пока на свободе. Насколько я знаю, за мной наблюдали, следили. Зачем же теперь мне еще позволяют побыть мужем, отцом, добровольным изгнанником, а не заставляют разделить судьбу моих собратьев?
Поскольку я все время ожидал, когда случится несчастье, я был готов сам его спровоцировать. А что будет, если я приду в милицию? Скажу: «Вот доказательства моей вины, арестуйте меня».
Я перестал понимать, что мне следует делать. Боязнь тюрьмы представлялась более ужасной, чем сама тюремная камера. Оставаясь наедине с Гришей (это уменьшительное имя у него появилось с самого дня его рождения), я рассказывал ему истории на идише, пел те колыбельные, что любила напевать моя мама. Раиса снова пошла на работу, а я занялся младенцем. Открывая вечером дверь и видя меня, она вздыхала с облегчением: за мной еще не пришли. Мы просчитали все варианты: если меня арестуют днем, когда Раиса на работе, до ее прихода Гришей займется женщина, которая сдает нам комнату.
Казалось, жена была менее встревожена, чем я. Она заставляла себя сохранять спокойствие, но я чувствовал, что силы ее на исходе. Раиса лучше меня представляла беды, что нас подстерегают. И улыбалась, только играя с Гришей. На меня она посматривала лишь затем, чтобы я хоть ненадолго оторвал взгляд от сына. В его глазах, как когда-то в отцовских, я искал укрытия от всех напастей.