Выбрать главу

— И мученик… Да, какая потеря, какая потеря…

— И какое негодяйство!

Гриша чувствовал, что его предали. Зачем все эти восклицания? А вот мама им не нарадуется! Никогда еще Гриша не видел ее такой сияющей, такой оживленной. Гости откланялись, пообещав зайти еще и обсудить кое-какие практические вопросы, касающиеся пенсии, компенсации… Раиса проводила их до самого крыльца. Вернулась возбужденная, почти вне себя:

— Видишь, Гриша, видишь? Они сами пришли, сами заговорили о твоем папе! Значит, теперь и ты можешь говорить о нем! Мы сможем держать его книгу прямо на столе…

Для Гриши теперь и в школе многое изменилось. Учителя и одноклассники уже не брезговали им, словно прокаженным. При всем том стоило ему упомянуть об отце, как одиночество возвращалось.

В этот же период детства он пережил две решающие встречи. Прежде всего с доктором Мозликом, а потом с ночным обходчиком, сторожившим несколько домов, где находилось их жилье. Этого странного человека звали Виктор Зупанов, он стал Гришиным защитником, наставником, союзником и другом.

Доктор Мозлик был врачом или вроде того. Гриша был уверен, что он часами простаивал перед зеркалом, любуясь собой, а может быть, и болтая с собственным отражением. Со своими усиками, с жесткими и пронзительными ледяными глазками он выглядел человеком, уверенным, что все в этой жизни он уже изведал и может себе позволить.

Гриша не понимал свою мать. Как могла она увлечься таким типом? Конечно, она была одинока, нуждалась в опоре и заботе, а сын лишь усугублял ее одиночество.

Мозлика Гриша презирал и не скрывал этого. Из-за него Раиса стала исчезать по вечерам и прокрадывалась в квартиру этажом выше. Чтобы ее успокоить, Гриша делал вид, что спит. Впрочем, она уходила бы, даже если б он не притворялся. Часто с заплаканными глазами, умирая от беспокойства, Гриша дожидался ее возвращения. Когда же скрипнет дверь? Пока она не отворялась, тревога не отпускала его, только услыхав звук дверных петель, он зажмуривался, изображая глубокий сон. Но однажды у него ничего не вышло. Веки не хотели опускаться. Гриша тер их, тянул — все напрасно. Раиса зажгла настольную лампу и увидела искаженное лицо сына:

— Что с тобой, Гриша?

— Ничего, мама. Совсем ничего.

— Ты не спал?

— Спал. Только что проснулся: страшный сон приснился.

— Я здесь, с тобой. Спи. — И она потушила лампу. — Тебе бы хорошо подружиться с кем-нибудь, — сказала она в темноте. — Сходить в гости. Теперь это не запрещается, уже можно.

— Я это хорошо усвоил, — пробубнил он угрюмо.

Она вздрогнула:

— Ты о чем?

— Ни о чем.

Она чуть помолчала, потом спросила:

— Ты на меня сердишься?

— Нет.

— Знаешь, доктор Мозлик — хороший человек, ты тоже его полюбишь, если…

— Если что?

— Если узнаешь его поближе. Да и он сам был бы не против.

Гриша немного подумал, потом спросил:

— А когда вы там вместе, что вы делаете?

— Ничего, — торопливо ответила она. — Просто разговариваем. Пьем чай и разговариваем. А Володя… гм… доктор Мозлик так хорошо умеет говорить!

— А мой папа?

— Что ты имеешь в виду?

— А мой папа хорошо говорил?

Недружелюбное молчание пролегло между ними глубоким рвом.

— Твой отец говорил мало, Гриша. Он был поэтом. Поэтам для того, чтобы в них запели стихи, необходима тишина. Твой папа подолгу молчал.

Гриша обещал себе, что однажды тоже умолкнет. И научится слышать слова до того, как они родятся на свет, и после того, как они отзвучат.

«Я никогда не смеялся, — повторял ночной сторож. — Ни разу в жизни. Родители пытались меня рассмешить, соседи старались, похитители детей тоже попробовали. Жизнь и смерть, валяющиеся вповалку, словно парочка пьяниц, пробовали, как могли, рассмешить меня. Родители водили меня к докторам, и те делали так, что меня рвало; потом — к цыганам, и те меня поили вином, а после пришел черед клоунов, монахов, мошенников, колдунов, акробатов, шутов гороховых, факиров… Но я всегда уходил с хмурым лицом.

В интернате учителя считали делом чести меня рассмешить. Они меня били, лишали пищи, воды и сна, это их смешило. Меня — нет.

Одноклассники меня изводили. Девчонки щекотали, их мамочки гладили по головке и лопались от смеха. Но ничего не помогало: я не смеялся.

Ни друзей, ни врагов у меня не было. Ни любовницы, ни внебрачных детей — никого. Да я и сам был никто. И все потому, что неумел смеяться.

На службе я видел все, что происходило, наблюдал, слушал, делал заметки — но и там мне ни разу не захотелось засмеяться».