Выбрать главу

Все они принадлежали к тому поистине фантасмагорическому берлинскому сообществу, где интеллектуальные клоуны и их собратья из артистической среды, бойцы от политики и борцы против политики кружились в нескончаемых дивертисментах, обретая для себя кто призвание, кто профессию, кто возлюбленного, любовницу или, наконец, исповедника.

Мы встречались в кафе «У Блюма», в «Новом Парнасе» или в различных клубах. Мы бузили, восторгались друг другом, ссорились, мирились — и все это в течение нескольких часов. Обсуждали Версальский мирный договор, Розу Люксембург или Париж, безумие Ницше или гомосексуальные склонности Платона. Политика, современная литература и философия, направления в искусстве и коммунизм, фашизм, пацифизм — обо всем этом мы говорили без конца. Опьянялись словами, причем всегда одними и теми же, такими, как «прогресс», «предназначение», «реализм», «пролетариат», «святая цель», «цель, подвергающая сомнению все прочие»…

Я тогда был счастлив и теперь этого не стыжусь. Счастлив. Впрочем, как и все остальные. Даже несчастливцы не были несчастны в том Берлине 1928 года.

Впрочем, точно ли счастлив? Конечно, я преувеличиваю. Скажем так: жизнерадостен. Мы развлекались и сами были забавны. Мы жили посреди разыгрываемого фарса. Тон задавали шансонье, юмористы, карикатуристы, а тех, кто не смеялся, остальные поднимали на смех.

Побежденная Германия производила такое впечатление, будто на ее территории можно позволить себе буквально все, кроме того, чтобы принимать ее всерьез. Там развенчивали идолов, демонтировали статуи, сдирали рясы с клириков, смеялись над всеми святынями, а чтобы было еще смешнее, обожествляли сам смех.

Мои друзья считали себя коммунистами или, по крайности, им сочувствовали. Они приняли меня в свой круг благодаря Бернарду Гауптману, автору эссе, заслуживших международную известность, и специалисту по средневековой поэзии, которого мой наставник Эфраим предупредил о моем приезде. Откуда они знали друг друга? Имели общих знакомых или какие-то объединявшие их воспоминания? Представить или даже допустить такое невозможно. Эфраим в своем лапсердаке и университетский преподаватель Гауптман в галстуке-бабочке рядом не смотрелись. Однако последний принял меня любезно:

— A-а, это вас дорогой Эфраим прислал к нам из Льянова? С приездом! В Берлине вы придетесь весьма кстати.

Он что, издевался надо мной? Как бы то ни было, он взял у меня чемодан и отнес в мою комнату.

— Входите, — пригласил он. — Чашечка скверного кофе, думаю, вам не повредит. А кусок хлеба с маслом тем более.

Кофе мы пили в гостиной. Гауптман, одетый с иголочки, словно собирался в оперный театр, осмотрел меня с ног до головы.

— Пейсы еще видны, вернее, след от них. Вы правильно сделали, что их убрали.

Я покраснел. В Бухаресте, прежде чем сесть в поезд, я отправился в привокзальную парикмахерскую.

— Какую желаете прическу?

— Современную… гм… очень современную…

Несколько раз щелкнули ножницы — и я уже не выглядел евреем. По крайней мере, правоверным. Я понимал, что отец меня не видит, но чувствовал себя провинившимся: я его обманывал. Но, папа, у меня же не было выбора. Мне нельзя было сходить с поезда в Берлине при пейсах, в лапсердаке и черной фетровой шляпе. Если я уезжал в изгнание, то не для того, чтобы проповедовать в немецкой столице, превознося прелести еврейского правоверия или углублять свои познания, штудируя рабби Шимона бар Йохая!

— Это настолько бросается в глаза? — смущенно спросил я.

— Да нет, — воскликнул Гауптман, — вы меня не так поняли. Ваши пейсы никто бы не увидел, но я их все же угадываю. Ах, да стоит ли об этом говорить, мой дорогой посланец из Льянова! Вскоре станет ясно, что в вас одержит верх: Берлин или Льянов.

Хитер, лукав и в высшей степени красноречив был Бернард Гауптман. С самого рождения он лелеял одну страсть: отвращать молодых религиозных евреев от их веры. На это уходили его состояние, время и умственные силы. В моем случае задача была относительно легко выполнимой, но муторной. Теоретически я охотно поддавался его марксистскому влиянию и атеистическим доводам, но практически продолжал стоять на своем. Результат вышел довольно своеобразным. Вечерами Гауптман водил меня послушать Хаима Варшавера, который громогласно расправлялся со Всемогущим, а наутро я надевал филактерии и молил Бога охранить меня от Нечистого, не дать иссякнуть моей жажде знаний и любви к истине, но прежде всего — восстановить священный вечный город Иерусалим в самом Иерусалиме.