Выбрать главу

При всем том какой гениальный организатор — случай! Так ли он слеп, как утверждают? Вот история — она не глупа, сказал бы мой друг Бернард Гауптман. Она знает, куда идет сама и ведет нас. А я не знал. Больше не знал.

Но что сделано, то сделано.

Начало 1939 года. Какой-то товарищ, более прозорливый, чем другие, советует мне поменять страну. Мюнхен — только фарс. Гитлер всех перехитрил. Тут сомневаться нечего. Хотя Варшава еще доверяет своим французским протекторам, Прага их уже презирает. Гитлер клянется, что его жажда побед утолена или, по крайней мере, стала умеренной. Впрочем, люди становятся все менее доверчивыми, они ожидают его нападения: куда и как он ударит? Я вижу, как внимательно они читают газеты в автобусах и метро. Гарсоны в кафе безрадостно шутят с клиентами, а те в ответ криво улыбаются. На площади Республики, на больших бульварах, в квартале Сен-Поль, во дворе префектуры — везде, где встречаются эмигранты и беженцы-апатриды, я наталкиваюсь на те же вопросы, угадываю ту же неуверенность. Каким будет завтра? Тревога гложет их, заботы смущают, мой румынский паспорт вызывает их зависть: у меня все-таки есть хоть какие-то права. Меня тут не считают самозванцем, вторгшимся в чужие пределы. Если мне приспичит удирать, вскочу в первый поезд — только меня и видели. Я краснею от неприятного чувства вины. Как же я себя не люблю!

Бесплодное, унизительное состояние. Я ничего не пишу. Мне не хватает Пауля. Испании тоже. И еще чего-то. Живу в замедленном темпе. Мне случается часами сидеть неподвижно в своем крошечном гостиничном номере на улице Риволи и без единой мысли в голове разглядывать грязно-серые стены, пыльные окна. Я ни с кем не разговариваю, и со мной никто не говорит, горничной я дверь не открываю, она думает, что я болен, а я, быть может, и правда болен.

С тех пор как возвратился из Испании, у меня тяжело на сердце. От предчувствий. И я себя не узнаю. Не потому, что война проиграна: поражение на фронте я худо-бедно принимаю. Нет, я чувствую, что переменился. Мое истинное «я» ушло. Оно удаляется под мрачным небом, а я, прикованный к месту, не могу даже за ним побежать, неспособен крикнуть, чтобы оно вернулось или подождало меня. Не в силах ничего ни сказать, ни сделать. Позволяю себе тонуть, уже иду ко дну.

Я встретился с коллегами по газете, которых Шейна, вероятно, предупредила о моем состоянии. Выслушал их рассеянно, им удалось даже не разозлить меня своими советами: надо, мол, видеть вещи такими, как они есть, бороться с трудностями, наконец выйти из этой нервной депрессии, а не то я рискую… Пинскер просил его навестить, но я не пошел. Он написал мне очень дружественное письмо, уверял, что я одаренный писатель, поэт, что у меня есть обязанности по отношению к читателям… Я не ответил.

В его газетку я неделями не заглядывал, как и в издания наших конкурентов-сионистов. Что они могли сообщить такого, чего я не знаю? Что европейские христиане еще не научились относиться к евреям как к равным, если не братьям? Обе редакции по-прежнему яростно поносили друг друга. Комментаторы комментировали, поэты рифмовали, полемисты спорили до хрипоты. Как все это ничтожно!

Пинскер лично обеспокоился меня навестить и подбодрить.

— К чему этот вид заключенного в камере? — вопрошал он. — Так ты понимаешь марксизм? И роль поэта в обществе? Одиночество — удел мещан.

— Я устал, — мирно отговаривался я. — Ничего серьезного. Перетрудился, вот и все.

— Уверен?

— Уверен.

— Пойдем со мной. Займись чем-нибудь в редакции. Это пойдет тебе на пользу.

— Не сейчас. У меня нет сил.

Затем настает очередь Шейны. Она появляется в моем номере, садится на кровать, грудь ее еще пышнее, а губы еще аппетитнее, чем раньше. Моя бывшая подружка мягко, нежно выспрашивает, над чем я работаю, умоляет прочитать ей какой-нибудь сонет, несколько строк, хоть что-нибудь, я должен во имя нашей прежней дружбы, нашей… Отказываюсь. Не лежит у меня к этому душа. Она настаивает, я ее ласково пытаюсь выпроводить. В конце концов Шейна признается: партия нуждается в моих писаниях, вернее, в моей подписи. Отсюда тот интерес, который мои дорогие товарищи проявляют к моему самочувствию.

Оказывается, «Паризер Хайнт» опубликовал открытое письмо к еврейскому поэту Пальтиелю Коссоверу. «Почему он молчит? Да жив ли он еще? Свободен ли? На этот предмет носятся неприятные слушки: уж не стал ли он жертвой недавних чисток? Или же, на что мы от всего сердца надеемся, он среди раскаявшихся?»

— Партии необходимо, чтобы ты ответил, — призналась Шейна. — Скажи этим грязным буржуям, что ты думаешь об их безнравственных интригах. Подтверди, что не порвал с рабочим классом, веришь в революцию и в родину революции…