Не хочу вас разочаровывать, а потому не стоит ожидать от меня обычных военных рассказов о тех подвигах, на которые толкают бойца самоотверженность и смелость. Ничего подобного я не совершил, ни одной битвы не выиграл, не спас от уничтожения ни роты, ни взвода. Как и любой другой, я откликнулся на всеобщий призыв и записался добровольцем, как и всякий, я жаждал сражаться, но не более того.
Обманутая, неподготовленная, целиком замороченная страна пережила первый шок, и все бросились на помощь осажденному врагом отечеству. Торжественная, серьезная, исполненная братских чувств речь Сталина (в ней он назвал нас «братьями и сестрами») вызвала необыкновенный душевный подъем. А еврейское меньшинство воспрянуло всемеро сильнее прочих.
Никакая война в истории не вызывала у населения такого единодушного и страстного отклика. Готовые пожертвовать всем, все сделать ради победы над злейшими врагами нашего народа и всего человечества, мы наконец вполне почувствовали, что принадлежим этой стране. Ощутили общность судьбы: то, что испытывали другие, трогало нас за живое. Мы уже не были подданными или винтиками, находящимися в безраздельном распоряжении того или иного товарища или секретариата, но сородичами и братьями. По всем законам, политически, морально и вплоть до мелких повседневных деталей быта, мы были в одной лодке с остальными, питали одинаковую ненависть к солдатам, которые также ненавидели нас. Как и все, мы желали пойти на любые испытания, всем пожертвовать ради победы. Только я ничем не жертвовал: у меня ничего не было.
Как сейчас вижу эту сцену. Каждан, с зажатым в пальцах мундштуком, уже видит себя на передовой, он там — старшина, увлекающий взвод в атаку. Его аж трясет от возбуждения. Кто-то недоумевает:
— Но ведь ты никогда не служил в армии! Не держал в руках оружия!
— Ну и что? — раздраженно вопрошает он, негодуя, что какие-то досадные подробности помешают ему командовать атакой. — Разве смелость и патриотизм не в счет?
Самое забавное, что в тот момент мы все думали, как он. К черту логику, да здравствует вера!
Фелдринк, ероша заросли спутанных волос, декламировал стихи в духе библейских: там Гитлеру, подобно фараону, было предписано утонуть в пролитой им крови. Он уже видел себя выступающим с речью о военной еврейской поэзии или об еврейской поэзии военного времени.
Хмурый, весь подобранный, плотный Моравский пытается не терять головы:
— Мы, конечно, победим, однако…
Кто-то с вызовом перебивает:
— Однако — что?
— Пытаюсь представить, чего это будет нам стоить, — хмуро уточняет он.
Моравскому уже за пятьдесят, он опасается, что его признают негодным для военной службы. Тем хуже: придется утаить свой возраст. Еврейскому поэту вечно необходимо утаивать свой возраст, чтобы казаться моложе или старше.
На следующий день я узнал, что Каждана и Фелдринка взяли в авиационные войска, а Моравского — в пехоту. Что до меня, то после медицинского освидетельствования, впрочем довольно поверхностного, я был признан негодным. Я возмутился:
— Но я же не болен! Никогда в жизни не болел!
— Никогда? — удивился врач. — А когда было последнее обследование?
— Ой, и не вспомню.
— Так вот, теперь я его сделал, и результаты не блестящи. Говорю прямо, нам сейчас темнить не с руки.
— А что не в порядке?
— Сердце.
Я тоже «выкрутился»: сделал вид, что моя медицинская карточка потеряна, и, воспользовавшись ужасающей неразберихой на всех ступенях власти и жизнедеятельности во всех отделах любого наркомата, быстро сменил потертый штатский костюм на не менее поношенную армейскую гимнастерку.
Наконец — впервые с тех пор, как приехал в СССР, — я был счастлив. Ведь все может случиться в жизни поэта, и действительно случается всякое. Я с состраданием представлял себе своих парижских друзей, изнывающих под игом немецкой оккупации: им не выпало такой удачи, как мне.
Только не подумайте, гражданин следователь, что сын Гершона Коссовера, а тем более ученик реб Мендла-Молчальника внезапно преобразился в бесстрашного и неукротимого русского воина, в какого-нибудь казака на лихом коне. Несмотря на шинель и воинскую книжку, я не умножил число сражавшихся с моторизованными немецкими частями. Невзирая на опыт, приобретенный в интербригадах, я натыкался на непреодолимые препятствия. Я был полон решимости, делал искренние попытки, но не смог вписаться в жесткие условия армейской жизни. С моей неспортивностью все обошлось: от этого не умирают. С внезапными побудками и марш-бросками я тоже как-то справлялся. Правда, я кашлял, шла горлом кровь, меня мучили головная боль и бесконечные сердцебиения, однако я не жаловался. Солдат Пальтиель Гершонович Коссовер готовился к войне, не вызывая нареканий начальства.