Мои родители никуда не переезжали после того, как я родился. Люди они были, в общем, обеспеченные и могли позволить себе пятикомнатную квартиру на улице Севр, откуда отец мог ходить пешком на площадь Фонтенуа. Всю жизнь он занимал высокий пост в ЮНЕСКО.
Отец был странным человеком. Те, кто плохо его знал, восхищались им. Вежливый, изысканный, культурный. Просвещенный библиофил, тонкий ценитель искусств, интеллектуал левоцентристского толка. В гостиных охотно слушали его суждения о Монтене и Шагале, ему задавали массу вопросов и с гордостью представляли друзьям. И мсье Лувель еще находит время для работы в ЮНЕСКО.Очень высокий и элегантный, он словно застыл в своем пятидесятилетнем шарме — седеющие виски, морщины в углах губ при улыбке. Он всегда держал руку в кармане брюк с грациозной небрежностью подлинного денди. Люди обожали его.
Но на самом деле мой отец был законченным мерзавцем. Сколько рук он пожал — но я ни разу не видел, чтобы он обнял свою жену. Или сына. Когда за последним гостем закрывалась дверь, он исчезал в кабинете и не показывался вплоть до следующего приема. Словно этот человек всю жизнь сожалел о том, что женился и сделал ребенка. Второе было еще хуже, а когда этот ребенок — ты сам, нелегко смириться с таким положением вещей.
Помню, однажды я стал свидетелем забавного разговора двух своих друзей. У одного отец был интеллектуал, ненавидевший спорт, у второго — спортсмен, ненавидевший интеллектуалов. В результате каждый из моих друзей завидовал другому. А у меня и этого не было. Мой отец делиться ничем не желал. Даже страсть к красивым книгам и картинам он хранил только для себя. Старался просто разместить их повыше, чтобы я не дотянулся. У меня не было с ним никаких отношений. Ни нежных, ни враждебных. Ничего.
Но осознал я, какая он скотина, лишь когда врачи сказали матери, что у нее рак.
Мать во всем была противоположностью отцу. Я так и не сумел понять, зачем они поженились. Наверное, причиной была забота о комфорте. Отец нуждался в домработнице, а мать в чековой книжке. Единственное, в чем я мог бы упрекнуть мать, — в том, что она ни разу не осмелилась поднять голос. Ни на меня, ни на мужа. Она была великодушной, нежной, кроткой. И она была красива: прекрасные глаза, изящество во всем — в том числе во вкусах. Она происходила из буржуазной бордоской семьи, и ей пришлось от многого отказаться после замужества. Я думаю, она всю жизнь тосковала по своей провинции, не смея признаться в этом мужу-парижанину. После третьего выкидыша врач даже предположил, что климат Парижа ей не слишком подходит. Однако спустя год родился я. И мне кажется, ее радость можно было сравнить только с замешательством отца.
Каждым своим жестом, каждым знаком внимания она как будто стремилась загладить эгоистическую черствость отца. Словно ей хотелось как-то компенсировать это равнодушие. Я всегда обожал мать. Я провел четыре месяца в больнице, не отходя от ее постели. На эти четыре месяца мы поменялись ролями. Теперь я жаждал компенсировать жестокое отсутствие отца, теперь я осваивал тайну принужденных улыбок.
Всякий раз, когда открывалась дверь палаты, я видел, как в глазах ее загорается надежда. Но отец так и не появился. Она улыбалась посетителю, врачу, медсестре. На губах была улыбка. Но глаза говорили совсем иное.
Я так и не смог найти слов, которые заставили бы ее забыть. Не уверен, что такие слова существуют. Когда я думаю об этом сегодня, то спрашиваю себя, откуда нашлись у меня силы вынести все до конца. В те дни я таких вопросов себе не задавал.
Но мне кажется, сейчас я знаю. Знаю, откуда я брал силы. Я черпал их в ненависти. Ненависти к отцу. В конечном счете благом было то, что он не пришел и на похороны. Это могло бы плохо кончиться…
Вместо этого я уехал в Нью-Йорк.
Все это крутилось у меня в голове, когда я поднимался на маленьком лифте в доме на улице Севр. Все это — и еще какая-то смутная тревога.
Я открыл дверь, и меня оглушил забытый за десять лет запах квартиры. Никогда еще он не казался мне таким сильным. Сухой и древний аромат ивовых прутьев. Запах, напомнивший мне Бордо, мать, ее родителей, детские игры, каникулы… Все ставни были закрыты, и в квартире царила полная темнота. Я не сразу решился зажечь свет.
Медленно закрыв за собой бронированную дверь, я повернул выключатель. И увидел то, что было моим домомв течение двадцати с лишним лет. Двойная гостиная с высоченным потолком, старинная мебель, которая показалась мне потемневшей и уменьшившейся в размерах, многочисленные полотна, подлинники современных мастеров, в том числе одна вещь Шагала — отец благоговел перед Шагалом — и одна картина маслом Дюшана, ложный камин с двумя подставками для дров в виде бюстов гусаров, деревянная люстра, большое канапе коричневой кожи, плотные гардины голубого цвета, вытертый персидский ковер и справа, на низком столике, огромный старый радиоприемник с крупными хромированными кнопками… Ничего не изменилось. Или почти ничего.
Одно отличие было — и сразу поразило меня, настолько преобразилась из-за него большая комната.
Исчезла библиотека.
Ни одной книги, ни одной брошюры не осталось на дубовых полках, занимавших всю стену напротив окна. Ничего, кроме толстого слоя пыли. А ведь у моего отца было изумительное, бесценное собрание. Первые издания, эстампы, фолианты… Я помнил книги, которыми он особенно дорожил: «Падение дома Эшеров» в переводе Бодлера, первое издание на веленевой бумаге, «Сказки и рассказы в стихах» Лафонтена с именным переплетом Дюбуа д'Ангиена и, главное, «Необыкновенные путешествия» Жюля Верна, полный текст, набранный в типографии Этцеля в двенадцатую долю листа. Я будто услышал вновь, как он объясняет гостям, что коллекционеры напрасно пренебрегают этим изданием карманного формата, поскольку именно оно является первым — если не считать публикаций в периодической печати, и в этих томиках часто встречаются гравюры в восьмую долю листа, которыми далеко не всегда могут похвастать знаменитые издания большего формата. Тогда все это было для меня полной абракадаброй, что не мешало мне ночью утаскивать томики к себе, чтобы читать Жюля Верна при свете ночника, вдыхать запах старых страниц, гладить пальцами шелковистые гравюры, одновременно странствуя по Индии или отправляясь к центру Земли.
Куда же подевались все эти книги? Я решил пройти дальше, осмотреть другие комнаты, и, обойдя за несколько минут всю квартиру, убедился, что в доме моих родителей нет больше ни одной книги. Это удивляло тем сильнее, что все остальное сохранилось на своих местах.
Я тряхнул головой в попытке найти объяснение. Квартиру ограбили? Не было никаких следов взлома. Мой библиофил-отец увез все свои книги на Юг? Вполне возможно, но уж очень радикальным выглядело такое решение! И почему он забрал только книги, не взяв с собой ни одной картины? Он мог бы отобрать какие-то издания, например, те, что не успел прочесть. Как часто люди говорят, что прочтут все накопившиеся книги, выйдя на пенсию… Для этого даже придумали специальное слово: библиогроб. Но увезти все? Нет, тут действительно было что-то странное.
И я решил позвонить нотариусу. Набирая его номер на мобильнике, я двинулся на кухню, чтобы выпить виски. Совсем чуть-чуть.
— Алло? Мэтр Пайе? Это Дамьен Лувель. Я звоню вам из отцовской квартиры…
В одном из шкафов на кухне нашлась бутылка «О'Бэн». Любимый сорт моего отца. Редкий случай, когда наши вкусы совпадали.
— У вас все хорошо? — с тревогой осведомился нотариус на том конце провода.
— Да. Я просто хотел спросить… Вы не знаете, куда делись все книги отца?
— Ах да. В самом деле, мне нужно было вас предупредить. Два года назад он продал библиотеку, чтобы купить дом в Горде. Мне удалось отговорить его от продажи картин, но с книгами я не преуспел.
— Он продал все книги? — удивился я, закрывая бутылку.
— Все собрание. Одному коллекционеру из Амьена.
— И этого хватило на покупку дома?
— Отнюдь нет. Если память мне не изменяет, он выручил на этом примерно шестьсот тысяч франков. Поэтому он и хотел продать кое-какие картины. Но я убедил его, что лучше продать акции…
— Думаю, вы правильно поступили. Но я очень удивлен. Он так дорожил своими книгами! Наверное, ему чертовски хотелось купить этот дом!