Завертело его в волне, глотнул-таки соленой водицы, но кто-то арканом его успел подцепить, через борт перекинули. И весла разом поднялись, ударили вразрез волне. А ружья еще успели по татарской круче опорожнить, и все…
Пока обсушили, выкрутили ему штаны и рубаху, совсем уж светло стало, а крымский берег на самом краю моря остался, голубел, как птичье крылышко.
– Ничего, – сказал Кондрат Афанасьевич. – Одного Ваньку Запятина уходили басурмане, а так – ничего… В другой раз с них за Ваньку спросим!
И первогодка Илюху за плечо трогает:
– Отдышался, казак? Ничего, на берегу станем добро дуванить, согреешься!
Глянул Илья в его сторону и глаза зажмурил, голос потерял.
На носу атаманского струга ясырка сидела с оборванной чадрой. Сетка черная на плече у нее колыхалась, а на чистом лбу хитрый узор из серебряной канители с камешками диамантами и белым жемчугом… Не заметил Илюха ни красных штанишек ее ни мелких чедыгов с загнутыми носками, только глазищи заметил – мокрые, черные и длинные, как у невладанной кобылицы с Раздорского выпаса! Длинными, гнутыми ресницами часто хлопает, слезами обливается. «И-и-я, алла! И-я, алла!» – бормочет по-своему, и тонкие руки свои тянет к небу, вроде как из ямы басурманской просится.
– Ну, чего «я-алла»? – сурово спросил Кондратий, тая усмешку. – Никакой ты не алла, басурманская девка. Ничего худого тебе не будет. У нас, на Дону, баб не обижают!
Она от него отвернулась, на Илюху боком, несмело и просяще глянула.
Ну прямо ручная жар-птица!
– Видал? – спросил Кондратий.
– Чего она?
– Руки, видишь, я ей чересчур заломил, когда уговаривал с нами плыть, – засмеялся Кондрат.
– Она… на меня глядит, – признался Илюха.
– Ну и бери, раз глядит. Ты – рыжий, а турчанки рыжих любят! А опричь того, ты же нынче в морской воде крестился вдругорядь, может, оно и к делу.
И смеется.
На берегу, когда раздуванили добычу, ткнул Кондратий ей пальцем промежду бус и монеток на груди, а потом тем же пальцем на Зерщикова показал:
– Иди. Твой муж. На кругу повенчаем!
Она поняла, со страхом от него отошла и глазищами дикими стала Илюху молить о чем-то. А о чем молила, он до сих пор не знает, хотя лет тому двадцать прошло, а может, и больше. Одно верно сказал Булавин: ничего худого ей на Дону не сделали, атаманшей стала ныне ясырка Гюльнар, в православном миру новокрещенная Ульяна.
Эх, Кондрат, забубённая твоя голова!
Спрашивал тогда, перед набегом, Зерщиков, отчего Кондрат черный кафтан надел. А Булавин ему сказал:
– Днем-то Азов-море белое, а ночью-то черное, сильной волной бьет. По всякой поре своя одежина, братушка!
Братушка…
3
Год ли, два ли прошло с той поры, и прокричали бахмутские гультяи Кондрашку Булавина своим станичным атаманом, попал и он в донские старшины, вровень с Зерщиковыми. Борода у него росла черными кольцами, не то что у Илюхи, и плечи разошлись вширь, и взгляд был ясный и твердый. И теперь уж не бурлацкие воровские ватаги водил он, а станицей правил, и при большой нужде выкликали его походным атаманом всего войска…
И в третий раз смертно позавидовал ему Илюха, когда царь Петр Алексеич турскую крепость Азов брал. Тринадцать лет, считай, тому делу, а забыть нельзя…
Царь-то, он в два захода к Азову подступал. И по первому заходу как ни бился, сколько народу ни клал под стенами, так и не сумел одолеть турку. Потом уж догадался, прислал думного дьяка Горчакова к донцам на беседу. А тот думный дьяк, умная голова, умел слово говорить, сразу за нужный конец схватился:
– Вы, донцы-молодцы, Азов у турка брали?
– Было дело! – говорят. – Отцы-деды наши янычаров оттуда выкуривали, как волков из норы! Кабы не царь Михаил Федорович, мы бы доси Азовом владали, да он, видишь ты, приказал вернуть!
– Брали, значит?
– Вот те крест!..
– А чем докажете?
– А вон, у плетня, чугунные ворота валяются, бурьяном заросли. В них, в каждой половинке – по триста пуд! Ну так это как раз те, азовские ворота, мы их на всякий случай уперли…
– Верю, донцы-молодцы. Ну, а как же все-таки вы Азов брали?
– А кошками!
– Ишо раз сумеете?
– Коли царь прикажет, почему не влезть? Нам это дело привычное!
– Ну, в добрый час!..
А царь тем временем тоже не дремал. Понастроил боевых кораблей в Воронеже и все до единого в устья спустил. Обложил турскую крепость с моря, басурманские фелюги разогнал, штурму начал. И первыми на азовскую стену влезли двое: енарал царский Алексашка Меншиков – с северной стороны, а походный атаман Кондратий Булавин – с южной. У обоих как раз красные рубахи были и сабли кривые, жгучие. Алексашка Меншиков после царю докладал: «Я, как на стену выбрался, троих янычаров спустил и вижу, мин херц, плохо мое дело. Идут на меня доброй сотней… А токо на другой стороне тоже красная рубаха мелькнула, и все янычары – туда! Ну, думаю, не оскудела земля наша лихими головами! По стене побежал в один огляд, в зад их ударил, а за мной семеновцы-молодцы. Так и смяли. А ежели б не казаки, мин херц, плохо б мое дело вышло…»
Добре праздновал царь Петр Алексеич свою викторию в Азове. Много вина было выпито. А потом велел позвать того казака в красной рубахе, что лучшего его енарала выручил в горячую минуту.
И стоял Кондрашка перед царем всея Руси, а Илюха Зерщиков на ту беседу со стороны глядел. Заныло у Илюхи под сердцем, когда царь полную ендову заморского пенистого вина Кондрату поднес.
– Какой награды просишь, казак? – спросил.
Илюха тут бы не продешевил, нашел, что попросить! А Кондрашка только волохатой головой тряхнул:
– Никакой награды мы от тебя, царь-батюшка, не просим. Одного хотим, чтобы ты не забижал нас, казаков, на Тихом Дону, не обходил своей милостью. Мы – твои верные слуги! И Россию чтим!
– Жалую! – сказал царь. И сам полную ендову осушил.
Весь день до вечера и еще три дни бражничало войско в крепости Азовской. А казаки ближние по домам поехали.
Попереди всех, на рыжем аргамаке, Кондрашка Булавин. С седла высокого по сторонам глядел, сушеные горошины в рот кидал по одной. Каждую раскусит и первую половинку выплюнет, а другую сжует.
Когда смеркалось, Илюха не утерпел, протронул коня вровень с Кондратовым, спросил:
– Чего ты их не глотаешь целиком, а шелушишь, ровно белка? Или заговор какой у тебя на горох?
Кондрат и ему горстку гороха отсыпал, засмеялся в курчавую бороду:
– А ты что, сказочку про кочетка не слыхал, что ли?
– Не доводилось, – вздохнул Зерщиков.
– Стариков со старухами слухать надо, Илья, – ответил на то Булавин. – У нас в Трехизбянской эти сказки каждая бабка знает.
– Я же в Черкасском вырастал, – смутился Илюха.
– Да и сказочка-то невелика, всего на три слова. Увидала, мол, курочка соседского кочетка, говорит: давай вместях жить, Петя! А кочеток пытает: какой, мол, от того прок будет? А курочка и говорит: прок, мол, будет великий! Я, мол, бобок найду, половинку тебе дам, а половинку сама съем – обое сыты будем. Ты бобок найдешь, половинку проглотишь, а половинку мне дашь, и опять обое сыты…
Кондратий выплюнул очередную долю горошины, глянул на Зерщикова сбоку и, удерживая поводья, разгладил свободной рукой конскую гриву. Лошади шли вровень.
– Чего же у них из этого вышло? – дотошно спросил Илюха.
– Неладно вышло. Курочка-то бобок нашла, половинку съела, а другую кочетку отдала – оба, выходит, сыты. Потом кочеток нашел бобок, оглянулся. Ну, видит, что она своим занята, и глотнул целиком…
– Так-таки и глотнул? – ахнул Илья.