Обычно, придя в дом к кому-нибудь из своих учеников, Иешуа разделял с хозяевами их трапезу, покуда весть о прибытии наставника разносилась по округе. В дом начинали стекаться узнавшие о новости ученики и сочувствующие. Прежде всего Иешуа оказывал помощь пришедшим больным. Потом он устраивался на заднем дворе или собирал всех в поле поблизости от города. Манера, в которой он вел беседу, была довольно своеобразной.
Он сидел в окружении подошедших слушателей, и те спрашивали его или делились мыслями о том, что их волновало. Он отвечал на вопросы, иногда адресуя вопрос обратно своему собеседнику, — так обычно поступали греческие философы. Многое, о чем он говорил или к чему призывал, мы не раз слышали в молитвенных домах: должно исполнять заповеди, подавать милостыню, верить в Единого Бога. Но он говорил так, что известные всем вещи казались новыми и живыми, тогда как многие проповедники произносили заученные слова нараспев как непонятные древние заклинания.
Меня сильно удивляло то, что во время таких бесед Иешуа никогда не прибегал к снисходительному тону, никогда намерено не касался того, что лежало за пределами их понимания. В то же время, если проповедь касалась важных тем, сути его учения, например когда он говорил об уже упомянутом Царствии, тонкостью суждений он превосходил самого Хилеля Вавилонянина. Как и фарисеи, он, как мне казалось, признавал идею воскресения, веруя в то, что Господь не заставил бы нас страдать здесь, на земле, где грешник процветает, а праведник терпит унижения и обиды, без надежды на окончательное справедливое воздаяние. Он не утверждал, что наше тело после смерти отойдет на небеса, хотя очевидно, оно будет отдано земле и в конце концов съедено червями. Он не говорил о том, что будет с душой, как об этом обычно рассуждают греки. Он, скорее, настаивал на том, что нельзя говорить о жизни и смерти, о душе и теле так, как будто одно существует отдельно от другого. Если мы уверимся, что так оно и есть, остается лишь прийти к выводу о том, что каждый человек должен смотреть на другого, думая только о выгоде, которую он может получить. Рассуждая так, остается лишь проводить жизнь в удовольствиях, предаваясь порокам и обжорству, стараясь не думать о неизбежном конце. Или уйти в отшельничество, отрекшись от жизни. Сначала неопределенность суждений я приписывал его некичливой натуре. Потом решил, что он пока еще сам не нашел точных ответов. Но спустя еще некоторое время я оценил мудрость такого подхода. Я осознал также все безумие попытки объяснить словами сущность того, что выходит за пределы нашего понимания, как, например, попытка понять Бога.
Неопределенность его учения, однако, дала повод к толкованию его взглядов вкривь и вкось. Легкости, с которой он наживал себе врагов, можно было только подивиться. Группа врагов, включая и некоторых бывших сторонников, накопилась довольно внушительная. В Капер Науме меня сначала удивляло то, что он не собирает своих людей в молельном доме. Он избегал бывать там даже в субботу, и вместо службы мы шли молиться на берег. Потом я узнал, что один из раввинов города запретил ему приходить в молельный дом. Раввин был старый саддукей по имени Гиорас. Прежде всего на такой шаг Гиораса подтолкнула проповедь о Воскресении, что саддукеи считали достойным анафемы. Но была и еще одна причина конфронтации. Стало известно, что Иешуа исцелил больную девочку в субботу, и Гиорас обвинил его в осквернении субботы, тем более что болезнь была не смертельной.
Разговоры, возможно, так и остались бы разговорами, но Иешуа пожелал встретиться с обвинителем в молельном доме в ближайшее время. И там, вместо того чтобы высказаться напрямую, он рассказал историю о двух раввинах, к которым в субботний день пришел умирающий от голода человек. Первый раввин отказал голодному, так как посчитал, что тот потерпит до следующего дня. Он объяснил, что не может приготовить еду, так как тем самым нарушит священный субботний отдых. Ночью человек умер, но раввина посчитали невиновным в его смерти. Ведь тот не мог предугадать, умрет ли голодный или нет.