Выбрать главу

Митрий пихнул левый пустой рукав в ворот рубахи и даже застегнул первую сверху пуговицу.

— Теперь знай поспевай.

И началось маслобойное чудодейство. Пузатая корчага, накрытая большой сковородой, точно огромный гриб с толстенной ножкой, плавно поворачиваясь, явилась из печи на шесток. Брякнул ухват, приставленный к стене. Ловко и почти бесшумно сдвинув сковороду, дед, не боясь обжечься о парящую корчагу, аккуратно обложил ее фартуком и прижал к себе. Повернулся к столу, тряхнул корчагу над разостланной холстиной. Толченное в ступе и распаренное льняное семя оказалось на столе вязким с виду ворохом, тут же обволокло его желтоватым ароматным парком. Но ворох враз был расплюснут одним движением руки Митрия, оказался под холстиной, захлестнутой со всех сторон, и в облике сдобного пирога на растопыренной ладони переплыл со стола к колоде, шмякнулся между плашек, опять изменив свою форму. Я едва успевал замечать изменения вокруг маслобойщика. Вот клинья уже уткнулись носами по обе стороны от плашек, а молоток короткими чвакающими ударами вогнал их до половины. Митрий широко улыбнулся, и подпаленные, тоже желтоватые, усы его приподнялись, расползлись по щекам, а небольшая бородка выдвинулась вперед, глаза блеснули добром и приветливостью:

— От солнца зайди. Вот сюда и садись на корточки. Да гляди в оба. Первую росинку не прозевай.

Он ударил сначала по одному, потом, помедлив, по другому клину немного сильнее, чем в начале, и, ловко пихнув молоток под локоть, быстро вставил два подклинка.

— Подтаяло в аккурат, — тихо, с какой-то особой азартностью вымолвил Митрий и пригладил усы к щекам. — Будем смелее теперь, росить надо. А ты, как янтарек родится, сказывай мне. Вот тут посередочке ожидай, — показал он на подбрюшину колоды.

Не имея представления о каком-то янтарьке, все-таки я навострился, чтобы не прокараулить. Молоток по очереди, вежливо кланяясь, клевал то клинья, то подклинки, а в колоде все тоньше и тоньше чвакало. Маслянисто шуршал над моей головой вспархивающий фартук деда. И вот вроде бы тоненько пискнула тяжелая пчела, так она пищит, когда с ношей пролезает в узкий леток… И верно! внизу в зеленоватом сумраке вдруг появилась желтая, словно обсыпанная вербной пыльцой и нагруженная обножкой пчелка. Я побоялся, что ее там может прижать, и, чтобы спугнуть, прикоснулся к ней, но вместо пчелы увидел на пальце пенистую капельку.

— Не прозевал… Молодец! Вот сейчас и янтарек родится. — Маслобойщик еще раз легонько ударил. Крупная золотистая капля, похожая на гладкий прозрачный камушек, нет, на кругляшок застывшей сосновой смолы, беззвучно упала в корыто и тут же исчезла, будто растаяла. Но за ней появилась вторая, еще ярче, золотистей, похожая на маленький пожелтевший березовый листочек.

— Пошло! — басовито радовался дед. — Пошло, слава богу… В ручеек теперь растянется.

И действительно, потянулся тоненький, вязкий, словно медовый, ручей, от которого, кажется, пахло и свежим медом, и голубыми цветочками льна, и протопленным сухим овином, и горячим гороховым киселем.

Митрий понял, что мне очень хочется попробовать свежего масла; подставив чайное блюдечко, подождал, когда скроет дно.

— Макать будешь. — Усадил меня к подоконнику, дал большой ломоть настоящего ржаного хлеба.

Ничего вкуснее не бывает, чем свежий хлеб с теплым льняным маслом, думал я, прикасаясь куском к солнечной желтизне. Чтобы растянуть удовольствие, не жевал хлеб, а просто ждал, когда он растает во рту. Я был счастлив беспредельно. И солнце светило для меня, и масло струилось для меня, и дед мне улыбался.

Маслобойщик был доволен поведением помощника, сделав очередную закладку, он прикоснулся теплой ладонью к моим ершистым соломенным волосам и опять дал команду: «На дозор!»

Еще четыре раза ожидал я тонкий писк, сгонял «пчелку» и видел, как янтарик падает в корыто, в котором все прибывало и прибывало долгожданное масло, предназначенное для всех людей нашей малотюковскои бригады. Из корыта, поставленного на скамейку, масло шуршало через ходок в поющий, а затем гудящий бочонок; удалось заполнить его после всех повторных проколачиваний жмыха только на три четверти. За это время дед успел расспросить меня о домашнем житье. Рассказывал я охотно, искренне и ощущал душевное облегчение от этого рассказа. Наше горе-смерть отца повлияло и на Ермилова, он замолчал и больше не задавал вопросов, а начал закуривать, но долго не мог прикурить, потому, наверно, что самодельные серные спички были неправильно сделаны, положил трубку на подоконник, пристально посмотрел в окно и заговорил о себе, как воевал в стрелковой роте, в какие попадал переплеты, с кем из земляков встречаться приходилось.