Сначала напугался за них, за этих бесшабашных ездоков: ведь могли с моста рухнуть, они ближе были к краю, ладно перила выдержали. Но потом проклинал обоих, запоздало кричал, выхватив топор и потрясая: «Вот увидишь, дядя, что тебе будет! Вот увидишь, когда вырасту!» Обессилев от попыток связать расколотую ступицу, собрать рассыпавшееся колесо, не зная, что делать дальше, я был способен только проклинать. Самыми скверными словами костил лихого кучера, охрипшим плаксивым голосом напоследок пожелал: «Вот бы трактор тебе встретился!»
Не знаю, куда ездил этот человек, зачем спешил, почему лихачил и презрительно назвал меня белобрысым сопляком. Не помню лица, голоса. Но узнал бы, его при встрече, узнал бы не по лицу, фигуре, одежде, голосу, а по сути, которую у определенных людей мы угадываем интуицией, всем опытом своей жизни, начавшейся в трудные годы.
Темнота обступила меня. Луна почему-то не хотела больше светить, спряталась за тяжелым облаком. Вспомнилось: «Бык найдет дорогу домой, — говорил дядя Митрий. — Тяга к дому сильна». От этого стало спокойнее. Подумаешь, колесо, оно еле держалось, не на мосту, так где-нибудь в канаве все равно бы рассыпалось. Подобрал обод, части расколотой ступицы, спицы, может быть, пойдут еще в дело. Тут и топор понадобился: с ним и не страшно в темноте было да и смастерить приспособление в виде полоза можно. Теперь я деловито и спокойно копошился возле таратайки, приспосабливая кусок жерди под осью, привязывая его вожжами к оглобле. (Горька и без вожжей дорогу домой найдет.) Откуда и силы взялись? При помощи ваги как-то сумел приподнять таратайку, пропихнул гибкий обрубок жерди, крепко привязал вдоль оглобли и расклинил. Какое-то время сидел на земле, не решаясь испробовать приспособление, но Горька сам дернул с места и убедил, что так ехать можно. Уже потом, когда, прислонившись к бочонку, наслаждался мягким покачиванием, чувствовал, что не могу шевельнуть ни рукой, ни ногой. Помню, не хотелось, чтобы встречала мама, я сам должен был все исполнить до конца. Теперь уже ничего не боялся.
Было тепло. Легкий ветер обволок меня покоем. И видел я себя дома, ранним утром, в солнечной избе. Топилась печь, отсветы играли на стенах, перемешивались с желтым светом солнца. Сладко сопели братья и сестренки, еще не знали они, что приготовлено угощение. В каждой из семи тарелок брусочками нарезан холодный гороховый кисель, помазанный поверху свежим льняным маслом. Пора уже было вставать, умываться и расхватывать ложки. Но мама почему-то не возвращалась с колхозного двора. Там, возле фермы, которую хорошо видно из наших передних окон, толпились женщины. Вдруг понял, что они обсуждают, где искать меня, потому что я потерялся.
…Сон затягивался, обрастал всякими жуткими подробностями: меня сбивали с пути коварные враги, по бочонку стреляли из пистолетов, и я закрывал пробоины своей грудью…
Измотанный бык тем временем вольно избирал себе путь, он свернул на прямушку, чтобы побыстрее добраться к родному выгону, дотянул до ворот и лег возле них на отдых. А мама встречала меня по большаку, беспрестанно аукая…
На трудодни нам досталось масла чуть больше полкринки. Но зато какое это было масло!
Жизнь так складывается, что с тех пор не приходилось бывать на маслобойнях, а хочется иногда угостить сыновей холодным гороховым киселем с теплым льняным маслом…
Где-то гуляет лосинка…
На бурьянистой поляне Егорыч подобрал лосинку. Шел по лесу, по обыкновению к знакомым кустикам присматривался, и вот — выглядел. Затаился Егорыч, ждал прихода матери-лосихи. Ночь просидел — не пришла. Может, за стадом увязалась, может, напуганная, за реку переплыла или беда с ней какая приключилась. Вот и не дождался. Взял лосинку на руки, словно дитя малое, да и понес в свою лесную избушку.
Отпоил коровьим молоком. Понравилось лосинке молоко; пришлось за три версты, в Епифаниху, каждый вечер на колхозную ферму ходить. А потом ребятня распознала дело такое — отбоя от них не стало. Чуть свет — стучатся. Мало что молоко — пряники, печенье несут.
Осень и всю метельную зимушку угревал лосинку подле печки, рубленым, распаренным сенцом потчевал, мягкой щеточкой расчесывал. К весне подросла она, поокрепла на ногах. А с вешневодьем забеспокоилась, задергала ноздрями, к заречному лесу начала принюхиваться. Загрустила и даже хлеб из рук перестала брать.