Так у Пушкина — в юношеском стихотворении «Городок»:
«Боярин небольшой» — это об Иване Баркове, поэте, который, по одной из легенд, покончил самоубийством, подведя итог своему земному существованию одной предсмертной строчкой: «Жил грешно, а умер смешно.»
«Боярин небольшой» — это для тех, кто ищет или находит в сочинениях Баркова больше, чем там есть. Это особенно для исследователей творчества, которые, пытаясь придать весомость своим филологическим изысканиям, выдают исследуемый мелкий водоем за глубоководное озеро, а кое-кто в исследовательском запале договорился до смелого, но нелепого утверждения, будто Барков был учителем самого Пушкина. В пушкинские учителя не зачислишь даже Державина — он только, «в гроб сходя», похвалил будущего поэта, почувствовав в нем талант; и даже Жуковский не может претендовать на это звание, хотя, известно, он его присвоил себе однажды: в 1820 году, когда Пушкин только что закончил «Руслана и Людмилу», маститый Жуковский подарил ему свой портрет, написав на оном, рисуясь: «Победителю ученику от побежденного учителя».
Понятно, что сочинители старшего поколения что-то подсказывали Пушкину, в чем-то, быть может, даже настойчиво убеждали… Большой талант не нуждается в советах.
Но обратимся к таланту малому, к одному из тех, кого Пушкин назвал «врагами парнасских муз», — ибо они не стремились, как подобает поэту, к высокому, а клонились к низменному. Судя по признаниям Пушкина в том же «Городке», он имел и хранил «сафьянную тетрадь» с «потаенными» сочинениями некоторых литераторов, и половину этой тетради занимал Иван Барков. Шестнадцатилетний Пушкин называет тетрадь «драгоценным свитком». Он восклицает об авторах сей антологии: «Хвала вам, чады славы!» Он повторяет «люблю», представляя сих сочинителей, и можно подумать… Нет, ничего подумать нельзя: несмотря на шестнадцать лет, возраст, когда всякого рода «потаенные», или, проще говоря, непристойные вирши и картинки особенно впечатляют подростков, Пушкин отнюдь не переоценивает литературный талант Баркова: да, это «наездник удалой», но — «боярин небольшой».
Просматривая ранние наброски Пушкина, мы обнаружим, что еще раньше, в четырнадцать лет, он определил место Ивана Баркова в русской поэзии — на русском Парнасе, как сказали бы в те времена. Незаконченная поэма «Монах» начинается с шутливого обращения к Вольтеру: Пушкин, называя Вольтера «султаном французского Парнаса», просит взаймы его смычок, его кисть, его золотую лиру; Вольтер отказывает; и следует столь же шутливое обращение к Баркову:
Пушкину нужна золотая лира, а не скрыпица — малое музыкальное смычковое орудие о четырех струнах, как определяет скрипку В.И. Даль в своем «Словаре».
Вспомнив Даля, уточним заодно по его «Словарю» слово заветный, вынесенное в заголовок этого издания: оно использовано здесь в значении не напоказ, про себя. Кстати, у Даля есть «Заветные пословицы и поговорки»; самым приличным из этого «заветного» можно назвать, пожалуй, только одно речение, а именно: «Весной и щепка на щепку лезет.»
Пушкин и, видимо, большинство образованных людей в первой четверти XIX века знали, что такое Барков, имели представление о его непристойных сочинениях. Отметим, что понятия о пристойности в XVIII веке, когда жил и писал Барков, могли быть иными, чем у нас сегодняшних и особенно у нас вчерашних, взращенных в строгую коммунистическую эпоху, когда нецензурное слово на заборе оскорбляло взгляд, а появление его в печати было недопустимо. На протяжении XIX века Барков оставался культовой фигурой на задних дворах литературы, обрастая всякого рода домыслами; количество его творений даже приумножилось теми сквернословами, которые, все-таки стесняясь, подписывали свои эротические стишки его именем; в то же время другие любители «потаенного» приписывали Баркову любое похабное произведение, не имеющее авторства. В начале XX века Барков, похоже, вспоминался «читающей» публикой, прежде всего или только, как автор «Луки Мудищева» — непристойной поэмы, к которой он не имел никакого отношения: пресловутый «Лука» появился на свет где-то через сто лет после смерти Баркова. При коммунистическом правлении, то есть большую часть XX века, Барков пребывал в глухом забвении: советское общество, наложив на себя строгие моральные вериги, не просто порицало, а сурово осуждало сквернословие и даже могло привлечь к уголовной ответственности — за распространение порнографии и нецензурную брань. В 90-х годах недавно закончившегося века Баркова напечатали — черным по белому, сразу полностью и впервые без всякой цензуры, без купюр, без точек или прочерков на месте известных слов, напечатали не для узкого круга литературоведов, а для всех, для так называемого массового читателя. Поначалу издатели, по старой памяти озираясь, считали нужным как-то объяснить свою смелость: мол, это все-таки не порнография, а литература, и сам Ломоносов водил с Барковым дружбу, и сам Карамзин отметил его дарование, и сам Пушкин поминал его не без похвалы; поначалу око советского человека искренне оскорбилось, узрев в печати совершенно непечатные вещи, при этом в скандальном изобилии. Но потом и издатели перестали извиняться, и читательское око перестало оскорбляться… Человек есть существо ко всему привыкающее, — как-то так сказано у Достоевского. И это, по мнению Федора Михайловича, самое верное ему определение — человеку. Можно бы с привлечением психологии и прочих наук исследовать перестройку человеческих понятий о нравственном и безнравственном, но выйдет долгий и скучный разговор, который закончится спорными выводами, поэтому с тем же успехом объясним этот переход от нетерпимости к терпимости ненаучно, но коротко в подражание библейским сказителям: Время оскорбляться, и время благодушествовать.