Когда Сережа сдал последний экзамен, Алексей Алексеевич вместе со своим кораблем проходил мимо Дудинки. В Игарке его ждала телеграмма:
«Перешел седьмой класс. Сережа».
В этот день, отправляясь в школу, Сережа в дверях встретился с почтальоном:
— Мордвинову Сергею Алексеевичу, — сказал почтальон, протягивая телеграмму.
Сережа сорвал бандероль и прочитал скупые слова, пролетевшие тысячи километров, через тундру и горы, через тайгу и реки, слова, написанные сильной папиной рукой всего несколько часов назад:
«Поздравляю, желаю успехов, всегда был уверен в тебе. Собираюсь домой…»
В тот же день Сережа прочитал в газете другую телеграмму: правительство поздравляло коллектив экспедиции с образцовым выполнением задания.
И хотя, конечно, к Сереже Мордвинову эта телеграмма прямого отношения не имела, ему почему-то казалось, что в этой большой победе есть скромная доля и его труда.
Мы подняли паруса и отдали швартовы. Яхта, едва набирая ход, двинулась вдоль причала. Вдруг кто-то окликнул нас. Мы подняли головы. Сверху, с берега, спускался незнакомый мужчина в темном костюме. Он попросил разрешения прокатиться с нами.
Посторонний всегда немного стесняет команду. А сухопутный пассажир на палубе маленького судна стесняет вдвойне: такие пассажиры обычно задают нелепые вопросы, мешают управлять парусным хозяйством и в самых неподходящих случаях подают советы.
Стасик — мой ученик и помощник — отлично знал это и с глубоким презрением относился к людям с берега. Не скрывая иронической полуулыбки, он посмотрел на пришельца, а когда я жестом пригласил того занять место на яхте, Стасик бросил на меня неодобрительный взгляд и молча сел на свое место.
Что пассажир человек сухопутный, Стасик не сомневался. Он догадался об этом по тому, как осторожно тот ступил на палубу, с каким недоверчивым любопытством посмотрел на сложные переплеты снастей, и, главное, по тому, как он спросил:
— Разрешите проехаться с вами на шлюпке?
Моряк сказал бы «пройтись» и уж, конечно, не назвал бы шлюпкой стройную яхту с белоснежными парусами.
Но дело было сделано. Пассажир плотно уселся на банке, открыл серебряный портсигар и закурил толстую папироску. Подчиняясь едва заметному дыханию ветерка, яхта медленно отошла от причала.
— Хорошо! — неопределенно сказал наш пассажир и осмотрелся кругом.
А кругом и в самом деле было хорошо. Огромное зеркало воды отражало глубину синего неба, белые паруса, ленивыми складками падавшие с мачты, зеленые берега, стройные переплеты моста и тяжелые красные тумбы бакенов. И, может быть, потому, что вода в тот день была совершенно неподвижна и в точности повторяла все видимое, простор, и без того широкий, казался вдвое шире, а чистый воздух — вдвое прозрачнее.
Но у Стасика и на этот счет было свое мнение. На его взгляд, ничего хорошего наш рейс не обещал. По тому, как лениво полз дым, едва обгоняя яхту, Стасик понял, что ветер не собирается нас порадовать, и за спиной пассажира скорчил недовольную гримасу.
Впрочем, в этот час мы и не ждали ветра. Не первый раз штилевали мы так и научились находить своеобразную прелесть в этих бесконечно медленных рейсах.
Работы в таком плавании немного, и Стасик, твердо усвоивший девиз адмирала Макарова: «В море — значит дома», — подложив под голову спасательный пояс, безмятежно задремал на палубе. Лишь изредка он открывал глаза, прислушивался к гудку и провожал глазами поезд, бегущий по мосту, или буксир, тянувший откуда-то с Волги длинный воз тяжело груженных барж. Иногда мы часами плавали так, не проронив ни слова.
Но пассажир оказался человеком вежливым и, видимо, счел своим долгом развлечь нас разговором.
Осмотревшись еще раз, он повернулся к Стасику и немного суховатым тоном, нащупывая почву для беседы, сказал:
— Ну, а вы, молодой человек, все экзамены сдали, конечно, на пятерки и теперь отдыхаете со спокойной совестью?
Незнакомец не хотел обидеть Стасика, и тем не менее трудно было придумать худшее начало для разговора.
Совесть у Стасика была далеко не спокойна. У него, как он сам говорил, были «концы за кормой», и каждое напоминание об этом заставляло его заново переживать весенние неприятности.