Вера вздрагивала от крика мальчика, укушенного ящерицей. Затыкала уши, чтобы не слышать страшного плача Евы у Мазаччо. От Евы с Адамом пахнет пряными райскими травами, но вскоре оба забудут этот аромат, и только Веру он вечно бьёт по носу, как божественный перст. А то гулкое молоко из кувшина вермееровской кухарки? Если подставить палец под струйку, кухарка не больно, но крепко шлёпнет по ладони. Поющие ангелы Гентского алтаря – сразу слышно, кто там сопрано, а кто – в альтах. Вера слушала ангельский хор, и глаза слепило от света, как от снега, и туфли намокали от росы и прохлады зелёной травы… Ослик и бык согревали дыханием ясли, святой Иоанн, как мальчишка, громко глотал слёзы, а Иуда так нестерпимо шелестел плащом, обнимая Христа, что школьница Стенина слышала этот шелест даже сквозь шум диапроектора «Экран-3». До неё долетал и ветерок, поднятый жёлтым плащом, и жар от пламени факелов, похожих на лохматые рыжие швабры. При этом Вера Стенина ни за что не смогла бы разрыдаться перед Моной Лизой. И не только потому, что не любила её, просто семя далеко не всегда прорастает в подготовленной почве – иногда ему нужна целина.
Вера поступила на факультет искусствоведения и культурологии, не зная, кем станет работать, – она вообще не представляла, к чему приведёт её любовь к искусству. Это была несомненно любовь, но что из неё получается впоследствии – и получается ли хоть что-то – большой вопрос во всех случаях.
Мама была, конечно, против искусствоведения. Мама – мещаночка, в девяностых её мир был разрушен вместе с государством, до основанья, без «затем». Тетю Таню поспешно вытурили из торга на пенсию, портниха поступила на курсы секретарей-референтов, подруга Эльза засадила весь огород картошкой. Всё, ради чего мама жила, всё, о чём мечтала – накопить денег на достойную жизнь для Веруни, – сгорело в эти годы. Стенина отлично помнила тот чёрный день девяносто первого года, когда мама разбудила её страшным воплем:
– Веруня! Деньги – всё!
После дефолта мама уже никому и никогда больше не верила.
Она мечтала, чтобы Вера поступила учиться на бухгалтера, это была самая модная в девяностых профессия, но дочь даже думать об этом не желала. С её-то математикой! Да пусть бы даже хорошо было с математикой, сесть на цифры на всю жизнь? Вера допускала, что для кого-то и цифры могут быть живыми, но ей они – скука, зевота. Даже годы жизни любимых мастеров Вера запоминала с трудом, позорно путалась в римских крестиках и галочках.
Мама была против, но Вера тогда уже вошла в силу – не переспорить.
В университет она поступила легко. Эмма Витальевна была счастлива – ещё лет десять изводила Веру телефонными звонками. Одинокая тётка, вечерами она теперь смотрела фильмы, с каждым годом постепенно съезжая вниз по шкале от арт-хауса до картин рядового состава, а потом и вовсе ухнула куда-то в сериалы.
Юлька прошла в тот же год на журфак (конкурс был просто бесчеловечный – журналистика стала второй модной профессией эпохи), но по-прежнему брала в библиотеке сборники задачек по геометрии. Когда она их решала, смотреть на неё было неприятно – с таким невидящим лицом другие люди щёлкают семечки, уносясь грёзами как можно дальше от газеты с чёрной шелухой.
Вера же, открыв в себе особенное (5D, сказала бы Лара, чувство), никак не могла понять, получится ли из него какая-то профессия. Рисовать она не умела, как и лепить из пластилина. Даже банальный торт «Прага» не могла украсить: крем (полбанки сгущёнки, какао плюс распущенное масло, как было сказано в рецепте), дрянь такая, не желал ложиться ровно, какие уж там цветочки и загогулинки. В процессе борьбы за образование выяснилось также, что Вера с трудом понимает перспективу и не осознаёт важности наличия в картине фокальной точки. Она всю жизнь сталкивалась с чем-то подобным: как только курс чего бы то ни было менялся с практического на теоретический, ей тут же становилось тоскливо до дурноты.
К примеру, философия. Восхитительная, дерзкая наука, будучи расфасована по школам и эпохам, сведена к формулировкам и понятиям, которые требовалось чеканить – как профиль императора на медали, – эта философия превращалась в угрюмую, как работы Эндрю Уайета, преграду между Верой и сессией. Философию членили, упаковывали в экзаменационные билеты, а бедную Веру ставили перед фактом: она должна видеть разницу между Аристотелем и Платоном и обязана формулировать её вслух, чтобы экзаменатор не сбивался с мерного покачивания головой, в том же ритме выставляя в зачётке нужный балл.
– Ну и пусть тройка по философии, зато у вас завидное чувство восприятия, – утешал Веру старенький лектор, читавший историю искусства двадцатого века. У него были усы, как след от копыта, и длинные волосы, седые с желтизной, будто прокуренные. – Завидное чувство! Вам нужно всего лишь научиться говорить об этом.
Легко сказать!
Вера совсем не умела сказать легко.
– Блеяла, как овца, – смеялась Юлька, которую Вера пригласила на защиту курсовой работы – в первый и последний раз.
С учёбой приходилось бороться, зато летучая мышь вела себя в университете тихо, как будто понимала: если засекут, то выставят за порог в два счёта! Юлька же была вся в своём журфаке, писала заметки в «На смену!» – и получала трёхрублёвые гонорары почтовым переводом.
Мама со временем научилась гордиться Верой – рассказывала подругам, что дочь пошла по линии искусства. Она даже отыскала на антресолях пачки альбомов, перевязанных бельевыми верёвками и с облегчением стряхнувших с себя эти верёвки, как это, вне сомнения, сделает однажды Скованный пленник Микеланджело.
Так Вера нашла альбом «Избранные картины» – автор Клара Гараш, перевела с венгерского Валерия Маркова, издательство «Корвина», Будапешт, 1967 год. Нашла и вспомнила, что в детстве часто смотрела этот альбом – да не одна, а с какой-то женщиной, у которой были душистые маленькие руки. Пястные косточки чётко проступали под нежной кожей, и это было как-то связано с пианино, где для каждой клавиши проложен путь под крышку – там всё загадочно-бархатное, и витой шнур, и мягкие удлинённые подушечки… Веруня, не смей лазать под крышку, только что настроили! Женщина, кажется, слюнявила палец, чтобы перелистнуть страницу, Вере это было неприятно. Фенгеры, бакенклёцы, штеги и педальные лапки. Девочка не мешает, она такая прелесть, верни камертон, пожалуйста.
У женщины был перстень, вспомнила Вера. Оправа с какими-то завитками, а камень – горбатый, прозрачный и серый, как мёртвая рыба, в животе которой могло бы путешествовать то самое кольцо.
– Мама, откуда у нас эта книга?
– Не помню, – ответила мать так быстро, что сразу стало ясно: она готовилась к ответу и она врёт.
Твёрдый тканевый переплёт, на ощупь и цветом – как мамин любимый костюмчик, бежево-бязевый. Суперобложка, конечно, не сохранилась, но репродукции были на месте – как и Верины воспоминания. Она сама удивилась тому, как же они пролежали между страниц все эти годы, нетронутые, словно листья из гербария? Вера помнила даже небрежно пропечатанные краски, что уж говорить про сюжеты! Мадонна Лоренцетти всё так же походила на покойную бабушку, а правая кисть её руки с широко расставленными перстами напоминала корону, которой на следующей странице увенчана Иродиада. А отрубленную голову несут на блюде, словно угощение! И всё у этого Сано ди Пьетро в точности, как объясняли на лекциях по готике: изначально персонажи ходили по земле на цыпочках, пока Мазаччо не поставил живопись «на ноги».
Женщина с перстнем объясняла, что бумага в альбоме «лощёная». Вере, как в детстве, не нравились линии на лице у королевы Кипра Катерины Корнаро[5], и возмутительно рыжая борода мёртвого Христа на десятой странице, и особенно святая Дева Сурбарана, что с невинным видом топчется на детских головках. Жаль было несчастную корову Саверея, которую грызло сразу три льва (а животик у коровы – белый, а на лбу – кудряшки)… Золотая, блестящая туша в лавке мясника у Рембрандта – продолжение сюжета, но туша пугала не так, как «Пытка» Алессандро Маньяско[6]. Маленькая Верочка в этом месте всегда зажмуривала глаза и теперь, студенткой, сделала то же самое. Головы неизвестных супругов, запечатлённых Ван Дейком, лежали на кружевных арлекинских воротниках, как на блюдах, – «брыжи», говорила женщина с перстнем.
6
Франсиско де Сурбаран – испанский художник, представитель севильской школы живописи. Рулант Саверей – фламандский живописец, один из основоположников анималистического жанра в нидерландской живописи. Алессандро Маньяско – итальянский художник эпохи барокко, мастер генуэзской школы.