— Что новенького, Хаим?
— Ничего. Печень замучила. А у тебя?
— Жизнь замучила. Я видел тебя в зале.
— Я ушел. Ненавижу молодежь.
— Сам-то молод не был?
— Я был другой. Никогда не смеялся. Ты только представь, я в двенадцать лет уже освоил дифференциальное исчисление. Практически заново разработал его принципы. Ты, Гершеле, Витгенштейна[35] не читал, Гейзенберга[36] не читал, что ты можешь знать об империи вселенной?
Эдельштейн решил его отвлечь.
— Это он твой перевод читал?
— Похож на мой?
— Я так решил.
— Мой и не мой. Мой, улучшенный. Если спросишь ту уродину, она скажет, что ее, улучшенный. Кто на самом деле переводчик Островера? Скажи, Гершеле, может, ты? Этого никто не знает. Как говорится, многими руками, и все они обожглись в котле у Островера. Я бы с удовольствием навалил на твоего друга Островера хорошую кучу дерьма.
— Моего друга? Он мне не друг.
— А чего же ты кровные денежки платил, чтобы на него посмотреть? Или, может, ты на него еще где можешь бесплатно посмотреть?
— То же самое могу сказать и про тебя.
— Я молодежь привел.
Разговор с безумцем: Воровский провоцировал подозревать его в нормальности — в этом и было его мешугас.[37] Эдельштейн позволил себе присесть на скамью — чувствовал, как кости уже складываются гармошкой. Навалились тоска, усталость. Сев рядом с Воровским, он оказался нос к носу с его шапкой — меховым чудищем в русском стиле. Вокруг нее витал ореол — колокольчики под дугой, снежные сугробы. Голова у Воровского была здоровенная, лицо мятое, массивное, за исключением носа, почти кукольного, розового, нежно-бесформенного. Привязанность к спиртному выдавали лишь разбухшие ноздри и кончик носа. В обычном разговоре его безумие проявлялось разве что в склонности от всего ускользать. Однако всем было известно, что Воровский, составив наконец словарь, над которым корпел семнадцать лет, вдруг начал хохотать и хохотал полгода, даже во сне: чтобы дать ему передохнуть, его кормили успокоительным, но даже оно не помогало унять смех. Умерла его жена, потом отец, а он продолжал смеяться. Он потерял контроль над мочевым пузырем, зато обнаружил, что на смех целительно воздействует спиртное. Выпивка его излечила, но он все равно прилюдно, сам того не осознавая, мочился, даже его лекарство было временным и ненадежным, потому что, когда ему случалось услышать хорошую шутку, он мог посмеяться над ней пару минут, а случалось, и три часа. Шутки Островера его явно не вдохновляли — он был трезв и вид имел несчастный. Однако Эдельштейн заметил вокруг его ширинки огромное темное пятно. Он обмочился, только непонятно, давно ли. Запаха не было, но Эдельштейн все-таки чуть отодвинулся.
— Молодежь? — спросил он.
— Племянницу. Двадцать три года, дочь моей сестры Иды. Она свободно читает на идише, — с гордостью сообщил он. — И пишет.
— На идише?
— На идише? — выплюнул он. — Гершеле, ты что, спятил, кто сейчас пишет на идише? Ей двадцать три, и что, она будет писать на идише? Она американская девушка, а не беженка какая. Она без ума от литературы, вот и все, она — как все, кто сюда пришел, для нее литература — это Островер. Я ее привел, потому что она хочет с ним познакомиться.
— Познакомь ее со мной, — вкрадчиво сказал Эдельштейн.
— Она хочет познакомиться со знаменитостью, а ты-то здесь с какого боку?
— Переводили бы меня, я был бы знаменит. Слушай, Хаим, ты такой талантливый человек, вон сколько языков знаешь, испытал бы меня. Испытал бы и подтолкнул.
— Я поэзию не перевожу. Хочешь прославиться — пиши рассказы.
— Прославиться я не хочу.
— Тогда о чем речь?
— Я хочу… — Эдельштейн осекся. Чего же он хочет? — Я хочу достичь.
Воровский не стал смеяться.
— Я учился в Берлинском университете. Из Вильно приехал в Берлин, это было в 1924-м. Достиг я Берлина? Я всю жизнь положил, чтобы собрать историю человеческого ума — то есть историю, выраженную в математике. В математике возможна только конечная, единственная поэзия. Достиг я империи вселенной? Гершеле, если бы я взялся рассказать тебе про то, как что достигается, я бы сказал одно: достичь ничего нельзя. Почему? Да потому, что как только добираешься до места, понимаешь, что это не то, чего ты хотел достичь. Знаешь, на что годится двуязычный немецко-английский математический словарь?
35
Людвиг Витгенштейн (1889–1951) — австрийско-британский философ, разработал логическое и лингвистическое направление аналитической философии.